– Вам, как писателю, чего не хватает для полного счастью? Или не полного…
– Счастье – штука нехитрая, но его-то мне и не надо. Счастливый писатель – уже не писатель. Мне нужно не счастье, а его, так сказать, предчувствие, – тогда у меня возникает охота к творчеству. Но удержать такое пограничное состояние в процессе длительного труда – задача невыполнимая. Я часто бываю «не в форме», и в этом моя проблема.
– А почему у вас такой интерес к «маленьким людям»? Никогда не возникало желания изобразить масштабного героя? Или очень колоритного, вобравшего в себя многие приметы нашей эпохи. Вот как Григорий Мелехов, к примеру…
– Ну, у всякого автора свой интерес. Я, например, пишу не героями, а настроениями. Мои персонажи, как ноты в музыке, а музыка у меня камерная. Мне ни к чему, чтобы читатель мой слишком бы отвлекался на героев и на эпоху. Ему, читателю, наоборот, надо тоньше настроить слух. «Актуальная тема», «масштабный герой» – это не художественные средства, а возбуждающие. Средства возбуждения в публике интереса к тексту. Оно, наверное, и неплохо, если такой интерес у публики возникает, но может быть, для начала нам всем стоило бы научиться заново читать и писать по-русски.
– В чем вы видите свое писательское призвание? В самовыражении, в воспитании читателя, еще в чем-то?
– Вопрос по сути метафизический. Я есть, я пишу, у меня получается. Значит, я призван. Этого знания мне достаточно. Прозаик ведь такой же художник, как всякий другой – композитор, живописец. Для чего балерина танцует? Слабо верится, что она так кого-то воспитывает. Но кого же она выражает – неужели саму себя? А тогда откуда она взялась – такая? Если балерина задумается, она перестанет взмахивать своими замечательными ногами, но этого как раз не надо. Есть хорошее выражение: «всяк по-своему Господа хвалит»; вот и я стараюсь в меру своих слабых сил.
– Вас называют ярким стилистом, а что вы сами думаете о своей прозе?
– На фоне того, что зовется у нас современной прозой, ярким стилистом прослыть не штука. Но если я и стилист, то не сугубый, без фетишизма. Да, я высиживаю свои тексты; я хочу, чтобы слово звучало живо, то есть, точно и неожиданно; но ведь на то я прозаик. Однако желающий мог бы сыскать в моей прозе также и материал для умственного постижения. Ее интеллектуальное содержание таково, что в глаза не прыгает и требует некоторого раскодирования, но оно есть. Умнейшие из наших литературных критиков его находят или подозревают. Сам я думаю, что моя проза – это явление, пусть и ничтожное, но вшитое глубоко в контекст русской традиционной литературы.
– Современная литература оказала на вас какое-то влияние в плане становления как художника?
– Что считать современной литературой? Если российскую постсоветскую, то на какого художника она может оказать влияние? Переводную читать я не в силах. Вообще мое становление как человека и будущего художника происходило в ХХ веке, а ХХ век в моем представлении – это век великой поэзии. Вот о нее, об эту поэзию я, видимо, и ушибся. Прозаики отдыхали. Впрочем, раннюю Петрушевскую, я, помнится, читал с удовольствием.
Три дополнительных вопроса:
– В начале ХХ века критики наперебой говорили, что писатель измельчал. А что можно сказать о нынешнем времени?
– Прозаики начала ХХ века прямо наследовали русской великой классике.