«Не знаю, господа, – сказала Дюкло, – слышали ли вы о страсти командора Святого Эльма. У него был игорный дом, где все, кто приходил рисковать деньгами, жестоко обчищались; но что было совершенно необыкновенно, так это то, что командор возбуждался от того, что обжуливал гостей: после каждого обчищения карманов он извергал в штаны; одна женщина, которую я отлично знала и которую он долго содержал, сказала мне, что иногда это дело распаляло его до такой степени, что он был вынужден искать вместе с ней некоторого освежения жару, которым был поглощен. На этом он не останавливался: для него притягательную силу имела любого вида кража; с ним нельзя было чувствовать себя в безопасности. Сидел ли он за вашим столом, он крал там приборы; в вашем кабинете – ваши драгоценности; возле вашего кармана – вашу табакерку или ваш платок. От всего этого у него стоял, и он даже кончал, как только что-либо брал.

Он был в этом отношении, конечно, менее удивительным, чем председатель Парламента, с которым я сошлась, придя к госпоже Фурнье, и отношения с которым сохраняла, поскольку он хотел иметь дело только со мной. У председателя была маленькая квартира на Гревской площади, снятая на год; старая служанка занимала ее одна в качестве консьержки; единственной обязанностью этой женщины было держать эту квартиру в порядке и уведомлять председателя, как только на площади начинались приготовления к казни. Председатель немедленно велел мне быть готовой, заезжал за мной переодетый; на извозчике мы отправлялись на нашу квартирку. Окно этой комнаты было расположено таким образом, что находилось прямо над эшафотом; председатель и я помещались у окна за решетчатым ставнем; на одну из перекладин он устраивал превосходную зрительную трубу; в ожидании казни этот помощник Фемиды забавлялся со мной на кровати, целуя мои ягодицы – что, к слову сказать, ему необыкновенно нравилось. Наконец, гул на площади сообщал нам о прибытии жертвы; наш герой в мантии занимал свое место у окна; я садилась возле него с предписанием мять руками и легко качать его орудие, соизмеряя своп встряхивания с экзекуцией, которую он собирался наблюдать, – так, чтобы сперма вырвалась именно в ту минуту, когда осужденный отдаст душу Богу. Преступник поднимался на эшафот, председатель созерцал; чем ближе осужденный был к смерти, тем яростнее и неудержимее был хобот негодяя в моих руках. Наконец, казнь свершалась; в это мгновение он кричал: «Ах! Черт возьми, – говорил он, – дважды конченый Бог! Как бы я хотел быть его палачом и насколько бы лучше я ударил!» Впрочем, его наслаждения зависели от рода казни: повешенный производил в нем простое ощущение, колесованный человек вызывал у него бред, приводил в исступление; но если же человека сжигали или четвертовали, он падал от наслаждения без чувств. Мужчина казнился или женщина – ему было все равно: «Только, – говорил он, – толстая женщина имеет на меня большое воздействие, но, к несчастью, казней таких не происходит.» – «Но, господин, – говорила я ему, – вы, по своей должности, способствуете смерти этой несчастной жертвы.» – «Разумеется, – отвечал он, – именно это забавляет меня больше всего: за те тридцать лет, что я в суде, я ни разу не подал своего голоса против смертной казни.» – «Не считаете ли вы, – спросила я, – что вам следовало упрекнуть себя в смерти этих людей как их убийцу?» – «Ну же! – сказал он мне, – нужно ли обращать внимание на такие мелочи?» – «Но, – молвила я, – однако это и есть то, что в мире называют гнусным делом.» – «О! – сказал он мне, – нужно уметь решаться на гнусные дела, от которых хобот стоит, и делать это по очень простой причине: всякая вещь, представляющаяся вам ужасной, более не будет являться для вас таковой, как только заставит вас кончить; таким образом она остается ужасной исключительно в глазах других; кто докажет мне, что мнение других, почти всегда ложное, не является также ложным и в данном случае? Не существует, – продолжал он, – ничего в сущности доброго и ничего в корне злого; все оценивается лишь отношением к нашим нравам, к нашим мнениям и к нашим предрассудкам. Установив это положение, возможно, что какая-нибудь вещь, совершенно безразличная сама по себе, тем не менее, выглядит недостойной в ваших глазах и очень сладостной в моих; и так как она мне нравится, как следует определить ее место? Не будет ли сумасшествием лишать себя ее только потому, что вы ее порицаете? Полноте, полноте, моя дорогая Дюкло, жизнь человека – такая незначительная вещь, что ей Можно пренебречь, поскольку это доставляет удовольствие. Пренебрегаем же мы жизнью кошки или собаки; пусть слабый защищается, он, за очень редким исключением, имеет то же оружие, что и мы. И поскольку ты так совестлива и щепетильна, – добавил мой герой, – что ты, в таком случае, скажешь о причуде одного из моих друзей?» Думаю вам покажется уместным, господа, чтобы эта причуда, о которой он мне рассказал, составила пятин рассказ моего вечера.

Перейти на страницу:

Похожие книги