Высокого роста, благообразный, милый и важный старик, с полуседыми волосами, зачесанными на верх плешивой головы, с продолговатым, тонким и бледным лицом, с двумя болезненными морщинами около рта — в них меланхолия и чувствительность, — весь тихий, тишайший, осенний, вечерний, — Николай Михайлович Карамзин, стоя у камина, грелся. Все эти дни был болен. «Нервы мои в сильном трепетании. Слабею как младенец от всего», — жаловался. Поражен был смертью государя, как смертью Друга, брата любимого; и еще больше — равнодушием всех к этой смерти. «Все думают только о себе, а о России — никто». Все оскорбляло его, мучило, ранило; хотелось плакать без всякой причины. Чувствовал себя «старою — Бедною Лизою».

Николай поручил ему составить манифест о своем восшествии на престол. Составил, но не угодил. «Да благоденствует Россия мирною свободою гражданскою и спокойствием сердец невинных», — эти слова не понравились; велели переделать. Переделал — опять не понравилось. Манифест поручили Сперанскому.

Карамзин огорчился, но продолжал бывать во дворце, говорил о причинах общего неудовольствия и о мерах, какие надо принять для блага отечества.

Никто не слушал его, и он замолчал, отошел. «Кончена, кончена жизнь! Умирать пора», — плакал и смеялся над старою Бедною Лизою.

Стоя теперь у камина, поглядывал издали на все с грустью задумчивой. «Гляжу на все, как на бегущую тень», — говаривал.

Рядом шептались два старичка-сановника.

— Надеюсь, мы вас не лишимся? — спрашивал один.

— Бог знает, что с нами будет! — пожимал плечами другой. — Намедни, за ужином, Петр Петрович шампанским угащивал: «Выпьем, говорит, неизвестно, будем ли завтра живы».

— Все грустить изволите, ваше превосходительство? — сказал, подойдя к Карамзину, обер-камергер Алексей Львович Нарышкин, весь залитый золотом и бриллиантами, с лицом величаво-приветливым и незначительным, с жеманно-любезной улыбкой старых вельмож екатерининских. весельчак, забавник, шутивший даже тогда, когда другим было не до шуток.

— Не я один, а вся Россия… — начал было Карамзин…

— Ну, Россию лучше оставим, — усмехнулся Нарышкин тонкою усмешкою. — Давеча, во время панихиды, на Дворцовой площади расшалились извозчики. Послали унять: стыдно-де смеяться, когда все плачут о покойнике. «А чего, говорят, о нем плакать? Пора и честь знать, вишь сколько процарствовал!» Вот вам и Россия!

Бледное лицо Карамзина вспыхнуло.

— Смею думать, ваше превосходительство, что в России найдутся люди, которые заплатят долг благодарности…

— Ну, полно, мой милый, кто нынче долги платит? Что до меня, я только на одре смерти скажу: C'est la premi`ere dette, que je paye `a la nature',[5] — рассмеялся Нарышкин.

— Разве так дела делают? Все бумаги перепутали! У вас, сударь, нет царя в голове! — кричал злой карлик с калмыцкой рожицей, министр юстиции Лобанов-Ростовский, на исполняющего должность государственного секретаря, старую седую крысу, Оленина.

— Что это он говорит: нет царя? — не понял князь Лопухин, председатель Государственного Совета и Комитета Министров, кавалер Большого Мальтийского Креста, старик высокий, стройный и представительный, набеленный, нарумяненный, с вставною челюстью и улыбкой сатира. Он страдал глухотой, а в последние дни, от расстройства мыслей, глухота усилилась.

— Говорит, что нет царя в голове у Оленина, — прокричал ему Нарышкин на ухо. — А вы думали что?

— Я думал, нет царя в России.

— Да, пожалуй, и в России, — опять усмехнулся Нарышкин своей тонкой усмешкой. — И ведь вот что, господа, удивительно: уже почти месяц, как мы без царя, а все идет так же ладно или так же неладно, как прежде.

— Все вздор делают! В мячик играют! — продолжал кричать Лобанов.

— Какой мячик? — опять не понял Лопухин.

— Ну, об этом нельзя кричать на ухо, — отмахнулся Нарышкин и шепнул Карамзину. — А вы о мячике слышали?

— Нет, не слыхал.

— «Pendant quinze jours on joue la couronne de Russie au ballon, en se la renvoyant mutuellement»,[6] — это Лаферонне, французский посол, намедни пошутить изволил. Шуточка отменная, только едва ли войдет в Историю Государства Российского!

Лопухин подставил ухо и, должно быть, услышав имя Лаферонне, понял в чем дело, тоже рассмеялся, обнажая ровные, белые зубы искусственной челюсти, и тленом пахнуло изо рта его как от покойника.

— Ну, как ваши рюматизмы, Николай Михайлович? — проговорил приятно-сиповатым голосом старик лет шестидесяти в довольно поношенном фраке с двумя звездами, венчиком седых завитков вокруг лысого черепа, с лицом белизны удивительной, почти как молоко, с голубыми глазами, вращавшимися медленно, подернутыми влажностью, — «глаза умирающего теленка», — сказал о них кто-то. Это был Михаил Михайлович Сперанский. — А меня гемороиды замучили, — прибавил, не дождавшись ответа, и вынув из табакерки щепотку лаферма двумя длинными тонкими пальцами руки изящнейшей, засунул табак в нос, утерся шелковым красным платком сомнительной чистоты, — на тонкое белье был скупенек, — и проговорил самодовольной улыбкой: — Эх, был бы я молодец, если табаку не нюхал!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги