У последнего переулка – свет последнего фонаря,

Отними у последних последнее, попросту говоря,

Ни мольбы не слушая, ни обета,

У окруженного капитана – его маневр,

У прожженного графомана – его шедевр,

И тогда, может быть, мы не будем больше терпеть

Все это.

Если хочешь нового мира, отважной большой семьи,

Не побрезгуй рубищем нищего и рванью его сумы,

Отмени снисхождение, вычти семь из семи,

Отними (была такая конфета)

У отшельников – их актинии, у монахов – их ектеньи,

Отними у них то, за что так цепляются все они,

Чтобы только и дальше терпеть

Все это.

Как-то много стало всего – не видать основ.

Все вцепились в своих домашних, волов, ослов,

Подставляют гузно и терпят дружно,

Как писала одна из этого круга

ценительниц навьих чар:

«Отними и ребенка, и друга,

и таинственный песенный дар», —

Что исполнилось даже полней, чем нужно.

С этой просьбой нет проволочек: скупой уют

Отбирают куда охотнее, чем дают,

Но в конце туннеля, в конце ли света —

В городе разоренном вербуют девок для комполка,

Старик бредет по вагонам с палкой и без щенка,

Мать принимает с поклоном прах замученного сынка,

И все продолжают терпеть

Все это.

Помню, в госпитале новобранец, от боли согнут в дугу,

Отмудохан дедами по самое не могу,

Обмороженный, ночь провалявшийся на снегу,

Мог сказать старшине палаты: подите вы, мол, —

Но когда к нему, полутрупу, направились два деда

И сказали: боец, вот пол, вот тряпка, а вот вода, —

Чего б вы думали, встал и вымыл.

Неужели, когда уже отняты суть и честь,

И осталась лишь дребезжащая, словно жесть,

Сухая, как корка, стертая, как монета,

Вот эта жизнь, безропотна и длинна, —

Надо будет отнять лишь такую дрянь, как она,

Чтобы все они перестали терпеть

Все это?

Пятая

Приговоренные к смерти, толстые он и она,

Совокупляются, черти, после бутылки вина.

Чтобы потешить расстрельную братию,

Всю корпорацию их носфератию

В этот разок!

Чтобы не скучно смотреть надзирателю

Было в глазок.

Приговоренные к смерти, не изменяясь в лице,

В давке стоят на концерте, в пробке стоят на кольце,

Зная, что участь любого творения —

Смертная казнь через всех растворение

В общей гнильце,

Через паденье коня, аэробуса,

Через укус крокодилуса, клопуса,

Мухи цеце,

Через крушение слуха и голоса,

Через лишение духа и волоса,

Фаллоса, логоса, эроса, локуса,

Да и танатоса в самом конце.

Приговоренные к смерти спорят о завтрашнем дне.

Тоже, эксперт на эксперте! Он вас застанет на дне!

Приговоренные к смерти преследуют

Вас и меня.

Приговоренные к смерти обедают,

Приговоренные к смерти не ведают

Часа и дня.

О, как друг друга они отоваривают —

в кровь, в кость, вкривь, вкось,

К смерти друг друга они приговаривают

и приговаривают: «Небось!»

Как я порою люблю человечество —

Страшно сказать.

Не за казачество, не за купечество,

Не за понятия «Бог» и «Отечество»,

Но за какое-то, блядь, молодечество,

Еб твою мать.

Шестая

Перед каждой весной с пестротой ее витражовой,

Перед каждой зимой с рукавицей ее ежовой

И в начале осеннего дня с тревожной его изжогой,

Да чего там – в начале каждого дня

Я себя чувствую словно в конце болезни тяжелой,

В которой ни шанса не было у меня.

Мне хочется отдышаться.

В ушах невнятная болтовня.

Ни шанса, я говорю, ни шанса.

Максимум полтора.

В воздухе за окном тревога и сладость.

Покачиваясь, вышагиваю по двору.

Я чувствую жадность.

За ней я чувствую слабость.

Я чувствую силу, которую завтра я наберу.

Воздух волен.

Статус неопределен.

Чем я был болен?

Должно быть, небытием.

Прошлое помнится как из книжки.

Последние дни – вообще провал.

Встречные без особой любви говорят мне: «Ишь ты».

Лучше бы я, вероятно, не выживал.

Не то что я лишний.

Не то чтобы злобой личной

Томился тот, а тайной виной – иной:

Так было логичней.

Так было бы элегичней.

Теперь вообще непонятно, как быть со мной.

И я сам это знаю, гуляя туда-обратно,

По мокрому снегу тропу себе проложив.

Когда бы я умер, было бы все понятно.

Все карты путает то, что я еще жив.

Я чувствую это, как будто вошел без стука

Туда, где не то что целуются – эка штука! —

Но просто идет чужой разговор чужих;

И легкая скука,

Едва приметная скука

Вползает в меня и мухой во мне жужжит.

Весенний вечер.

Свеченье, виолончель.

Я буду вечен.

Осталось понять, зачем.

Закат над квадратом моим дворовым.

Розовость переливается в рыжину.

Мне сладко, стыдно.

Я жаден, разочарован.

Мне несколько скучно.

Со всем этим я живу.

Седьмая

За срок, который был мною прожит,

Ни дня не давал дышать без помех

Тот местный дух, который сам ничего не может

И вечно поносит всех.

Его дежурное «Не положено»,

Нехватка насущного, страх излишнего

Гнались за мною, как взгляд Рогожина

Всюду преследовал князя Мышкина.

Если я сплю не один, то это разврат.

Если один, то и для разврата я слишком плох.

Я грабитель, если богат,

А если беден, то лох.

Меня не надо, и каждый, кто не ослеп,

Видит, как я предаю Лубянку и крепость Брестскую.

Если я ем – я ем ворованный русский хлеб.

Если не ем, то я этим хлебом брезгую.

Сам он работой ни разу не оскоромился,

Даром что я наблюдал его много лет.

Это ниже его достоинства,

Которого, кстати сказать, и нет.

Иногда, когда он проваливался по шею

И у него случался аврал,

Он разрешал мне делать, что я умею,

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже