– Угадай, в чем состояла его обязанность на следующий день во время похорон? Ему дали нюхательную соль, и он должен был ходить туда-сюда и совать ее под нос женщинам, которые от переживаний лишались чувств или приходили в полуобморочное состояние. Вообрази себе: папе двадцать лет, он втайне, не роняя ни слезинки, горюет о своей матери, а тем временем идет заупокойная служба (притом что его мать никакой службы не удостоили), и его задача – давать нюхать какое-то вещество тем, кто так заходится в плаче, что падает в обморок. Эту часть истории мне уже доводилось слышать, хотя она никогда не действовала на меня так сильно, как в тот вечер, когда мы ехали домой сквозь ледяной дождь на похороны Дэниела; но тут мой отец начал рассказывать мне ту часть, которой я еще не знал.
Официантка принесла мне стакан, и я попробовал питье; на сей раз оно оказалось слаще. Внимание, с которым слушала меня Алекс, выразилось в том, что она не притрагивалась к своей газировке. Она умеет держаться до того тихо, что это воспринимается как милость.
После похорон, рассказывал мне папа, семья осталась сидеть семь траурных дней в этом огромном доме в Олбани, а мне надо было сначала ехать поездом до Пенсильванского вокзала в Нью-Йорке, а потом другим поездом до Вашингтона. До Пенсильванского вокзала я добрался спокойно, несмотря на сильный снегопад, но на Пенсильванском была проблема с поездами – явно из-за погоды. Помню, как холодно мне было: ради похорон я надел свой единственный костюм, но мое зимнее пальто к костюму не подходило, поэтому я оставил его дома. К вашингтонскому поезду стояла громадная очередь – я никогда раньше не видел такой очереди к поезду на Пенсильванском вокзале, – и я потратил уйму времени, чтобы протиснуться на перрон. Там было черт знает что: давка, ругань. Оказалось, два предыдущих поезда отменили из-за обледенения рельсов или чего-то в этом роде, так что все теперь рвались на этот поезд, он был последний. Из-за наплыва пассажиров к нему даже прицепили добавочные вагоны – я их увидел, они выглядели такими древними, что казалось, это списанные вагоны девятнадцатого века. Я необычайно живо рисовал все это себе по дороге в Топику, сказал я Алекс, – может быть, потому, что окна машины запотели и за ними почти ничего не было видно, так что пейзаж меня не отвлекал. То, что я очень живо нарисовал себе эту картину в глубине бара напротив Алекс, может быть, объясняется его интерьером, сделанным под старину. Я вообразил (вероятно, взяв за основу кадр из видео Марклея) часы на здании Пенсильванского вокзала в тот вечер, когда мой отец пытался вернуться домой. Но даже несмотря на добавочные вагоны, рассказывал он мне дальше, когда я добрался наконец до двери одного из вагонов, у которой кондуктор проверял билеты, а полицейский, как мог, утихомиривал толпу, мне сказали, что поезд уже полон, что в нем просто-напросто больше нет мест и мне придется остаться в Нью-Йорке на ночь и ехать первым утренним поездом.
Вначале я почувствовал облегчение, рассказывал мне отец – рассказывал и не сводил глаз с подвижного отрезка дороги, который освещали его фары, а тем временем морось в этом световом пятне переходила в снег. Я не хотел возвращаться в дом, где нет мамы, – к отцу с его чудным нежеланием признать смерть жены, к моим сбитым с толку младшим братьям, с которыми мне надо было пытаться вести себя так, будто все, что происходит, нормально. Но потом – и это меня самого, помню, удивило – я сильно разозлился и так решительно обратился к кондуктору, что не только он, но и еще двое-трое повернулись и посмотрели на меня. Я заявил: как хотите, а я