Франси, стало быть, мучилась не больше и не меньше кого бы то ни было в семье, возможно, однако каждый там страдал по-своему, и насколько мог определить Фергусон, страдания Франси превратили ее в личность более тихую и менее бурливую, нежели она некогда была, в более скучную разновидность ее прежней. Впрочем, она уже становилась старше, уже перевалила за тот рубеж, какой Фергусону нравилось называть полностью выросшей взрослой, и хоть даже брак ее, казалось, сложился удачно, не было сомнений в том, что Гари по временам мог быть напыщенным и несносным, он все больше и больше бывал склонен к долгим, витиеватым монологам об упадке и крушении Западной цивилизации, особенно теперь, когда уже два года как поступил в отцовскую фирму и начал зарабатывать адвокатские деньги по-взрослому, что, должно быть, до определенной степени ее утомляло, не говоря уже о материнстве, которое утомляло всех, даже такую заботливую и нежную мать, как Франси, жившую ради своих детей точно так же, как тетя Джоан некогда жила ради своих. Нет, сказал себе Фергусон, пока универсал ехал на север сквозь сгущавшуюся тьму, преувеличивать он не должен. Пусть даже от жизни ей досталось пинков, Франси – по-прежнему старушка Франси, все та же волшебная кузина его раннего детства, теперь, правда, немного колченогая, наверное, и без того отягощенная воспоминанием о предательстве своего отца, но до чего же счастливый был у нее голос, когда он принял ее приглашение на выходные, и как щедро с ее стороны принять Эми этим удивительным Конечно! – и вот теперь, когда все они сидели вместе в машине, Фергусон позади с двумя спящими детишками, а Франси впереди между Гари и Эми, в зеркальце заднего обзора ему было видно по-прежнему красивое лицо кузины – всякий раз, когда его освещали лучи фар проходящей машины, и в один такой раз, где-то посередине поездки, когда Франси подняла взгляд и заметила, что он на нее смотрит, она повернулась, протянула левую руку и взяла за руку его, а затем долго и крепко ее пожала. Все нормально? – спросила она. Ты там сзади как-то ужасно притих.
Он и правда за последний час почти ничего не сказал, но лишь потому, что ему не хотелось будить детей, а стало быть, ум его бродил, плавал по стародавним семейным делам, и он бросил слушать, о чем говорят впереди Эми и Гари, тело его убаюкивал рокот шин под ним, старое автомобильное ощущение размазни в голове, пока они ехали на скорости шестьдесят миль в час, но теперь, когда Франси пожала ему руку и он вновь обратил внимание, выяснилось, что тема у них – политика, превыше всего прочего – покушение, которое случилось всего двумя месяцами раньше и по-прежнему оставалось тем, о чем никто не мог перестать разговаривать, одержимые беседы о том, кто, и почему, и как, поскольку едва ли можно было поверить, что Освальд сделал это в одиночку, и уже начали ходить многочисленные альтернативные теории, Кастро, мафия, ЦРУ и даже сам Джонсон, носатый техасец, сменивший человека будущего, по-прежнему – неизвестная величина, с точки зрения Эми, а вот Гари, соображавший быстро, уже называл его скользким типом, старорежимным закулисным политиком, для кого должность эта слишком велика, а Эми, хоть и признавала, что он может оказаться прав, тем не менее парировала, припоминая речь Джонсона чуть раньше в том же месяце, объявление войны нищете, что в ее жизни было лучшей президентской речью, сказала она, и Гари вынужден был признать, что никто не вставал и не произносил ничего подобного со времени Рузвельта, даже Кеннеди. Фергусон улыбнулся, когда услышал, как Гари ей уступает, а потом ум его отвлекся вновь, и он задумался об Эми, о замечательной Эми, которая имела такой огромный успех у Голландеров, кто завоевала их первым же своим рукопожатием, с первого приветствия так же, как завоевала его на том барбекю в честь Дня труда, и теперь, когда они уже подъезжали к границе Вермонта, ему оставалось лишь уповать, чтобы все получилось, как планировалось, чтобы они уже совсем скоро снова оказались голыми под одеялом в чужой комнате чужого дома где-то в глуши Новой Англии.