Стало быть, пока что – никакой Эми, без всякой Эми на отрезке времени, который грозил стать долгим и непереносимым, но иррациональная убежденность Фергусона в том, что им двоим в какой-то момент будущего суждено опять быть вместе, подвигала его строить планы на это будущее, и тут для него подошел миг отправлять документы в колледж. Вот в чем состояла одна из странностей последнего года средней школы: почти все свое время проводишь в раздумьях о следующем годе, зная, что часть тебя уже там, хотя сам ты еще тут, где сидишь, ты как будто живешь в двух местах одновременно – в тусклом настоящем и неопределенном будущем, – выпаривая свое существование до набора цифр, куда входит твой средний балл по оценкам и результаты теста ПАС[44], прося тех учителей, которые больше нравятся, написать тебе рекомендательные письма, сочиняя нелепое, невозможное самовосхваление, в котором надеешься поразить комиссию неведомых чужих людей собственными качествами, что делают тебя достойным посещать их учебное заведение, после чего надеваешь костюм и галстук и едешь в это заведение, где с тобой проводит собеседование тот, от чьего отчета будет сильно зависеть, примут тебя или нет, – и вдруг Фергусон снова стал волноваться из-за своей руки, потому что впервые за много месяцев его начали тревожить недостающие пальцы, когда он сидел напротив того человека, кто поможет определить его будущее, спрашивая себя, рассматривает ли этот человек его как инвалида – или же просто как жертву несчастного случая, и тут, как раз когда он отвечал на вопросы этого человека, вспомнил последний раз, когда они с Эми разговаривали о его руке, еще летом, когда он отчего-то опустил на нее взгляд и сказал, насколько же его от нее тошнит, а у Эми это вызвало такое раздражение, что она на него наорала, сказав, что, если он еще хоть раз когда-нибудь заикнется о своей руке, она возьмет тесак и отчекрыжит себе собственный левый большой палец и подарит его ему, и свирепость ее гнева была до того великолепна, что он дал ей слово никогда больше не затрагивать этот вопрос, и вот, продолжая разговаривать с тем, кто проводил с ним собеседование, он осознал, что не только не должен об этом больше заговаривать, но и думать о руке ему теперь нельзя, и постепенно, шажок за шажком, он вынудил себя вытолкнуть образ этой руки из мыслей и вновь встроился в собеседование с человеком, который преподавал в Колумбии музыку – она, что и говорить, была у Фергусона первым выбором, единственный колледж, в каком ему бы по-настоящему было интересно учиться, – и когда веселый, юморной, совершенно доброжелательный композитор двенадцатитоновых оперетт выяснил, что Фергусона интересует поэзия и он надеется однажды стать писателем, он подошел к книжной полке у себя в кабинете и стащил с нее четыре недавних номера «Колумбия Ревю» – студенческого литературного журнала – и вручил их нервному, робевшему соискателю с другого берега Гудзона. Возможно, вам захочется в них заглянуть, сказал преподаватель, и после этого они уже жали друг другу руки и прощались, и когда Фергусон вышел из здания и оказался посреди студгородка, который был уже ему знаком по полудюжине свиданий с леди Шнейдерман на выходных еще осенью, ему пришло в голову, не столкнется ли он с нею сегодня случайно (не столкнулся) или не следует ли ему сходить к ней домой на Западную 111-ю улицу и не позвонить ли в дверь ее квартиры (не сходил, не хотел, не смог), и потому, чем мучить себя мыслями о своей отсутствующей, недостижимой любви, он раскрыл номер «Колумбия Ревю» и сразу же наткнулся на стихотворение с весьма забавным и очень вульгарным рефреном, строкой настолько шокирующей своей прямотой, что Фергусон расхохотался вслух, читая ее: