Фергусон был доволен тем, что он в Нью-Йорке, доволен, что он с Эми в ее, Эми, Нью-Йорке, наконец-то – полноправный житель столицы двадцатого века, но хоть он даже и был знаком с районом, окружающим Колумбию, – или отчасти с ним знаком, теперь, когда тут жил, он наконец разглядел в Морнингсайт-Хайтс то, чем этот район был на самом деле: израненная, распадающаяся территория нищеты и отчаяния, квартал за кварталом обветшавших зданий, где в большинстве квартир обитали мыши, крысы и тараканы – рядом с теми людьми, что населяли эти квартиры. Грязные улицы частенько бывали завалены неубранным мусором, и половина пешеходов на этих улицах полоумна, или вот-вот утратит рассудок, или приходила в себя после нервного срыва. Район этот – нулевой километр для потерянных душ Нью-Йорка, и каждый день Фергусон миновал дюжину мужчин и женщин, накрепко погруженных в глубокие, непостижимые диалоги с незримыми другими, с людьми, которых не существовало. Однорукий бродяга с битком набитым пакетом из магазина, сгорбленное тело его свернулось само в себя, пялился в тротуар и бормотал свои отченаши тихим, скрежещущим голосом. Бородатый карлик, устраивавшийся у дверных проемов чьих-то домов на боковых улочках, отходивших от Амстердам-авеню, читал ежемесячные выпуски «Дейли Форвард» через зазубренный осколок сломанного увеличительного стекла. Толстая женщина, слонявшаяся по округе в пижаме. На островках безопасности посреди Бродвея пьяные, старые и безумные сбивались в кучки на лавках над решетками подземки, сидели плечом к плечу, и каждый молча вперялся в пространство. Топкий Нью-Йорк. Телеграфный и гиблый Нью-Йорк. А потом был еще человек, кого все называли Ямки, престарелый псих, каждый день стоявший на углу перед «Битком орехов» и монотонно тянувший слова явхе ямпки, краснобай старой школы, кого поочередно называли Доктором Ямки и Эмшем, самозваный сын Наполеона, самозваный мессия, а уж американский патриот такой, что клейма ставить не на чем, который никогда нигде не появлялся без собственного американского флага, которым в холодные дни закутывал себе плечи, как шалью. И еще лысый мужчина-мальчик Бобби с пулевидной головой, тот целыми днями работал на побегушках у хозяев «Лавки пишущих машинок Ральфа» на углу Бродвея и 113-й улицы, носился по тротуарам, расставив руки, изображая самолет, вилял в людской толпе, ревя двигателем «Б-52» на полном газу. И безволосый Сэм Штейнберг, вездесущий Сэм Ш., каждое утро приезжавший из Бронкса с двумя пересадками в подземке, чтобы торговать шоколадными батончиками на Бродвее или перед Гамильтон-Холлом, а еще он продавал по доллару свои незатейливые рисунки воображаемых животных «Волшебным маркером», маленькие работы, выполненные на картонках из прачечной, которые вкладывали в отглаженные рубашки, и призывал всех, кто готов был его слушать: Эй, миста, тут новые картины, тут прикарасные новые картины, самые прикарасные новые картины в целом савете. И громадная загадка отеля «Гармония», обветшавшей гостиницы для опустившихся мужчин, стоявшей на перекрестке Бродвея и 110-й улицы, самого высокого здания на много кварталов окрест, а на кирпичной стене там выведен огромными буквами, разборчивыми и за четверть мили, девиз гостиницы, который наверняка можно было расценивать как самый ошеломляющий оксюморон на планете: «ОТЕЛЬ ГАРМОНИЯ – ГДЕ ЖИТЬ ОДНО УДОВОЛЬСТВИЕ».