Ты приглашаешься на митинг гласности, состоявшийся 5 декабря с.г. в 6 часов вечера в сквере на площади Пушкина, у памятника поэту.
Пригласи еще двух граждан посредством текста этого обращения.
Я помню, какое впечатление на Алека произвела история с Синявским и Даниэлем. Это был 1965 год, сентябрь. Мы жили тогда на даче в Голицыно. Никогда не забуду, как Алек приехал совершенно черный, с опрокинутым лицом. Был уже почти вечер, очень густые сентябрьские сумерки, тут же перешедшие в вечер. Он сказал: «Давай выйдем из дома, я хочу тебе что-то рассказать». У нас было постоянное ощущение, что нас подслушивают. Так оно, кстати, и было. Мы вышли на улицу, и он мне рассказал об аресте. Рассказал и на какое-то время замолчал. И дальше он начал думать. Потом он сел работать — что-то писать. По тому, как он работает, я всегда знала, что он пишет — математико-логические труды или какие-то гражданские сюжеты.
Недели две он бегал по Москве. Он был очень подвижен, легок на ногу, ему за вечер трех-четырех человек объехать было совершенно естественно. Начал собирать сведения, выяснять что и как. Какое-то время шла внутренняя работа, осмысление. Насколько я понимаю, идея «Гражданского обращения» сформировалась только в октябре, даже к концу октября. Сама подготовка к демонстрации заняла очень немного времени — недели три, не больше месяца. «Гражданское обращение» появилось, по-моему, то ли где-то перед ноябрьскими праздниками, то ли после. Но он писал его довольно долго, я думаю, дней десять, несмотря на мои опасения. Я безумно трусила и боялась за него. По тому напряжению, какое я чувствовала в Алеке, я поняла, что он на пороге каких-то очень серьезных поступков. И я, конечно, была в панике: если арестовали Синявского и Даниэля за книги, то, хотя он за свою книгу вроде бы отсидел, ему это припомнят, потому что срока давности нет.
Я ожидала, что будет какая-то уличная провокация, что его просто побьют в подъезде. Я пыталась не отпускать его одного. Но тут, хотя обычно мы почти всегда ездили вместе, Алек впервые начал избегать брать меня с собой. Под разными предлогами он начал от меня отделываться, понимая, что я буду пытаться контролировать и тормозить опасную для него деятельность. Какое-то время я еще пыталась говорить ему, что ЭТО сделает невозможным его работу как математика, что это вообще перекроет ему любые возможности нормального научного существования… Бесполезные были уговоры.
Он меня не пытался убедить. Не то чтобы отмахивался, но объяснял, что не видит опасности, а если она возникнет, то ничуть не большая, чем для всех остальных.
Идея демонстрации возникла, когда «Гражданское обращение» было доформулировано. И до середины ноября я еще всхлипывала и пыталась каким-то образом предотвратить опасность.
Ему говорили, что просто всех посадят. Что это только повредит арестованным. На восемьдесят процентов эти разговоры были самозащитой. Люди не герои. И ситуация была не ясна. Когда люди в 1968 году шли на демонстрацию по поводу Чехословакии, то точно понимали, что они домой не вернутся; но они уже знали, на что идут. Здесь же некоторым казалось, что эта демонстрация не нужна, что она лишняя, что она только поставит всех под удар, не принесет никакой пользы. И я постоянно Алеку говорила: «Вас всех пересажают, а пользы Синявскому вы этим не принесете». На что мне Алек очень четко сказал, что не только ради Синявского и Даниэля все это затевается.
Он никого не звал на площадь. Он не говорил: «Приходи». Он говорил: «Прочти». Алек никогда никого ни о чем не просил, никогда никого ни к чему не призывал. Для него свобода, внутренняя свобода, была превыше почти всех ценностей, и он считал себя просто не вправе кого-то призывать. Он предоставлял человеку полное право выбора.
Но когда люди переставали думать о страхах, идея демонстрации становилась очень обольстительной. Даже у такого осторожного человека, как я, когда поняла, что предотвратить это невозможно, в ушах засвистел воздух свободы, бесшабашность какая-то появилась. Стало не нужно зажимать себя. От ощущения холодка опасности и свободы кружило голову.