Как-то в сентябре встречаю университетского парня, студента с исторического факультета. Он мне говорит: «Новость, арестовали Синявского».
Я: Какого Синявского? Радиокомментатора?[31]
Он: Нет, писателя.
Я: А разве есть такой писатель?
Этот диалог очень характерен: радиокомментатора Синявского, который комментировал футбольные матчи, знала вся Россия. Писателя Синявского не знал решительно никто, как и его товарища Даниэля. Через две недели о них говорил весь мир.
Взбудоражена была вся Москва. Их имена были у всех на устах. Иностранные радиостанции передавали о них с утра до вечера. В любом доме, где собиралась интеллигенция, говорили о них, и только о них. И все это при полном молчании официальной прессы.
Еще за двенадцать лет до этого бесследно исчезали десятки, даже сотни писателей, литераторов, ученых — никого это не поражало, никому во внешнем мире это не было интересно, никого это не волновало. И эти писатели, ученые, литераторы, общественные деятели носили общеизвестные имена, иной раз прославленные на весь мир, а тут арест двух никому не известных писателей вызвал такую бурю.
Это было знаменательно. <…>
Россия, взбаламученная, взъерошенная, стала протестовать. Толки и разговоры повсюду. Затем они перехлестнули через границы. Взбаламутили мир.
Это было грандиозно. Через много времени после этого, в апреле 1969 года (правильно: 1971. —
«Не знаю, может быть, я».
«Да, это были бы вы. Как вам известно, Шелепин[32] потребовал тогда двадцать тысяч голов[33]. И только международный шум заставил советское правительство отступить».
Да, так было. И в ноябре этот шум достиг и нас, пришли в движение демократические мальчики и девушки.
Решено было провести митинг, первый в России митинг, в самом центре Москвы, на Пушкинской площади.
Главным инициатором был Александр Сергеевич Есенин-Вольпин, которого я ни разу до этого не видел. 1 декабря Алексей Добровольский[34] на квартире Якуниных вручил мне отпечатанное на машинке объявление.
Я торопился к поезду в Москву. Малознакомый человек остановил меня и сказал: «Синявского арестовали». Жаль, что арестовали; но я не понял, о ком идет речь. А дней через пять до меня дошло, что автор, известный как Абрам Терц, и есть Синявский. Я, признаться, к этому времени не держал в руках ни книг Терца, ни Аржака — Даниэля — этого имени я даже и не знал. Но меня заинтересовал сам случай ареста Государственной безопасностью.
Помню тогда, в сентябре 65-го, я бродил в Голицыне в роще один и думал: что-то же надо делать. И тут мне пришло в голову, что эти черти наверняка будут закрытое судебное дело вести. Так самое время требовать гласности суда! Пусть они осудят ребят, но пусть слова, вроде сказанных Шатуновским на моем с ним процессе: «С нашей партийной точки зрения не имеет значения общечеловеческое понятие клеветы» — пусть вся эта псевдоаргументация прозвучит не на гражданском, а на уголовном процессе. Хотя в общем-то природа процесса одна. Чем больше будет таких случаев, тем быстрее этим репрессиям будет положен конец. Потому что в конце концов это бьет по властям. Им просто будет не в расчет ловиться на том, что их собственные суды так трактуют законы — и все это лишь для того, чтобы остановить какого-нибудь более-менее двусмысленного автора, печатающегося за границей, да еще под псевдонимом. Это все можно делать до тех пор, пока никто серьезно про законы не спрашивал. Пока люди, которые освещают такие события, хотя бы и иностранные журналисты, пишут об этом с точки зрения сплетника, наблюдающего, кто что сказал. А как здесь можно что-то умное сказать, не вникая в элементарные правила судопроизводства? А как вникнуть, если все происходит при закрытых дверях? Само требование гласности было явно конституционным. Так в чем же дело?
Такие вещи уже давно кажутся очевидными, значит, мы, в известном смысле, успеха добились. Но в то время, когда я начал говорить о митинге окружающим, первая реакция была: как хорошо! Но вторая была: да ты что, всерьез? в самом деле? ты что, не подумал? ты что, не знаешь, где живешь? и т. д.