Не было ощущения сверхъестественности происходящего, скорее любопытство и настороженность в ожидании неясного конца. Мы пришли на площадь за несколько минут до объявленного начала, до тех пор выжидали время у меня дома (я снимал тогда комнату на улице Огарева, около Центрального телеграфа) — нас было несколько человек. Сейчас не могу с точностью вспомнить фамилии собравшихся у меня, так как потом мы смешались со многими с филфака на самой площади и в памяти я уже не в состоянии дифференцировать их. Знакомых было много, гораздо больше, чем их назвали Воробьев, Зубарев, Поликовская. Просто им запомнились фамилии тех, кого впоследствии так или иначе травили. На площади было достаточно много людей, хотя, по правде, я ожидал больше. Кучковалось около двухсот человек, и не было ясно, кого больше: тех, кто следит за теми, кто пришел сюда сам, или пришедших независимо. К тому же они разбавились людьми, вышедшими из кинотеатра по окончании сеанса. Кинозрители, в отличие от нас, кучкующихся, метались между группами с вопросами: что здесь происходит, чего собрались?
Помню немногих: Дима Зубарев, Лев Шопин[71], Борис Савчук, Геннадий Ефимов, Олег Воробьев, Саша Дранов… Я называю тех, кто пришел туда по зову, а не по заданию. Увы, многих я не могу вспомнить, как не могу вспомнить ни одной женской фамилии, хотя там были и девушки, кроме Г. с факультета журналистики, которую знал еще до учебы в университете. Память помнит только их бесфамильные лица — слишком много в моей последующей жизни было событий и людей, а я никогда не отличался вместительностью памяти на имена.
Мы просто стояли в ожидании, или приветствовали подходивших знакомых, или сами перекочевывали из одной группы в другую, повстречав там знакомых. Потом ко мне стали подходить уж совсем незнакомые люди с вопросами и, получив разъяснение, уходили со словами: «Ну и ну!» Смирнов, комсомольский секретарь, подошел и уговаривал уйти. Те же функции выполнял Здоровцов, из комсомольского бюро, правда, стыдливо, может быть потому, что он догадывался, что мне известна его роль стукача на факультете.
Вскоре подошла пожилая дама и стала с жаром объяснять «провокационную» суть происходящего, участливо предлагала разойтись, печалясь о возможных последствиях. Я спросил, кто она, так заботящаяся о нас. Она отрекомендовалась преподавательницей итальянского языка какого-то (не помню) факультета. Нас окружили любопытные. И тут меня осенило. Я вступил с ней в дискуссию о свободе слова и печати и заговорил об «открытом» суде, на который не пускают даже мать Синявского[72]. Я работал на публику, и получилось что-то вроде микромитинга. И она отошла. Ко мне подошел тот же самый Смирнов и шепотом сообщил, что она никакая не преподаватель, а гэ-бистка.
О ней разговор особый. Потом наши отношения с ней, вернее, ее со мной, тянулись очень длительно. Я так и не узнал ее фамилию — Елена Борисовна из управления Бобкова[73], курирующая университет.
Дальше события развивались весьма драматично. Кто-то, стоя на пьедестале Пушкина, пытался поднять плакат. Лозунга я не прочел — он тут же был разодран. Вокруг пьедестала образовалась пирамида из человеческих тел, из которой выдергивали одиночек и куда-то волокли. То тут, то там драки. Вот характерная сцена, настолько поразившая меня, что я потом описывал ее в своих опусах. В ней отразилась вся суть этой растерзанной, сумасшедшей страны, населенной не ведающими себя людьми. Двое лупят друг друга, вернее, размахивают руками, потому что в такой толчее ударить как следует невозможно, и ведут озлобленный диалог: «Ты антисоветчик, подонок!» — «Я подонок?! Я защищаю нормальные человеческие отношения! Я не хочу, чтобы опять сажали, чтобы люди бесследно исчезали!» — «Моего деда тоже посадили, но сейчас другое время!» — «Тогда куда ты меня волочешь!» Вот так. У Европы на виду Россия занималась самоедством. А между тем кого-то запихивали в черную «Волгу», откуда ни возьмись подъехавшую к площади со стороны Тверской, кого-то вытесняли за памятник Пушкину в сторону «Московских новостей». Казалось, на моих глазах происходит народная забава «стенка на стенку», и я, не любитель толпы, принимаю в ней участие. В худшие для меня минуты я нахожу спасение в иронии. Хотя до сих пор не отдаю себе отчета, было ли то иронией или актом самозащиты, — я стал орать: «Да здравствует советская конституция — самая демократичная в мире!» Митинг остался в моей памяти не как некое историческое событие, возможно, явившееся началом правозащитного движения, он остался в моей памяти открытием советского человека, у которого все смещено, все акценты — временные, ментальные, психологические. Передо мной обнаружился совок…