Иван Дмитрич, которого Андрей Ефимович столь часто по­сещает в палате № 6, дал ему на эти рассуждения основатель­ную и вполне здравую отповедь: «Во всю вашу жизнь, — гово­рил Иван Дмитрич, — до вас никто не дотронулся пальцем, никто вас не запугивал, не забивал; здоровы вы, как бык. Рос­ли вы под крылышком отца и учились на его счет, а потом сра­зу захватили синекуру. Больше двадцати лет вы жили на бес­платной квартире, с отоплением, с освещением, с прислугой, имея притом право работать, как и сколько вам угодно, хоть ничего не делать. От природы вы человек ленивый, рыхлый и потому старались складывать свою жизнь так, чтобы вас ничто не беспокоило и не двигало с места. Дела вы сдали фельдшеру и прочей сволочи, а сами сидели в тепле да в тишине, копили деньги, книжки почитывали, услаждали себя размышлениями о разной возвышенной чепухе и (Иван Дмитрич посмотрел на красный нос доктора) выпивахом. Одним словом — жизни вы не видели, не знаете ее совершенно, а с действительностью знакомы только теоретически. И презираете вы страдания и ничему не удивляетесь по очень простой причине: суета сует, внешнее и внутреннее презрение к жизни, страданиям и смер­ти, уразумение, истинное благо, все это философия, самая под­ходящая для российского лежебоки». Но эта отповедь пропала даром, потому что Андрей Ефимыч уже не мог рассуждать здраво.

Опять-таки, как психиатрический этюд рассказ об Андрее Ефимыче производит впечатление тонкой и глубоко аналити­ческой работы. Андрей Ефимыч, философствуя с Иваном Дмитричем на тему о том, что между теплым, уютным кабине­том и палатой № 6 нет никакой разницы, что покой и доволь­ство человека не вне его, а в нем самом, или воображая, как через миллион лет мимо земного шара пролетит в пространстве какой-нибудь дух и увидит только глину и голые утесы, прихо­дил к заключению, что и культура, и нравственный закон, и долг лавочнику, и человеческая дружба — все это вздор и пустя­ки. Но скоро и такие рассуждения уже не помогали. В нем нача­лось уже разобщение со средой, может быть, ничтожной и по­шлой, но здравомыслящей. Когда почтмейстер посоветовал ему лечь в больницу, Андрей Ефимыч стал разуверять его в своей болезни: «Болезнь моя только в том, — говорил он, — что за двадцать лет я нашел во всем городе одного только умного чело­века, да и тот сумасшедший». Ему казалось, что болезни не было никакой, а просто он попал в заколдованный круг, из ко­торого нет выхода. О действительности Андрей Ефимыч подумал только тогда, когда его посадили в больницу, и ему стало страш­но. Когда стало вечереть, он подошел к окну и стал смотреть на больничный забор, на тюрьму, на то, как всходила на небо хо­лодная, багровая луна, — и все это было страшно. «Сзади послы­шался вздох. Андрей Ефимыч оглянулся и увидел человека с блестящими звездами и с орденами на груди, который улыбался и лукаво подмигивал глазом. И это показалось страшным.

Андрей Ефимыч уверял себя, что в луне и в тюрьме нет ничего особенного, что и психически здоровые люди носят ордена, и что все со временем сгниет и обратится в глину, но отчаяние вдруг овладело им, он ухватился обеими руками за решетку и изо всей силы потряс ее. Крепкая решетка не пода­лась.

Потом, чтобы не так было страшно, он пошел к постели Ивана Дмитрича и сел.

Я пал духом, дорогой мой, — пробормотал он, дрожа и отирая холодный пот. — Пал духом.

А вы пофилософствуйте, — сказал насмешливо Иван Дмитрич.

Боже мой, Боже мой!.. Да, да. Вы как-то изволили гово­рить, что в России нет философии, но философствуют все, даже мелюзга. Но ведь от философствования мелюзги никому нет вреда, — сказал Андрей Ефимыч таким тоном, как будто хотел заплакать и разжалобить».

Мороз пробегает по коже, когда читаешь этот диалог двух сумасшедших, когда входишь в их положение и думаешь, что никто не поручится за то, что с тобою самим, или с кем-нибудь из твоих близких, не сделается того же. Это жестоко, это, мо­жет быть, бессмысленно посылать такие страдания миру, ко­торые не зависят от сознания и воли человека, корни которых уходят в такие глубины человеческого прошлого, перед которы­ми бледнеет сама библейская древность. В сочинениях Гаршина и Достоевского, в «Записках сумасшедшего» Гоголя — литерату­ра наша имеет превосходнейшие образцы произведений этого рода, но с тою огромною разницею, что у Гаршина подобные произведения проникнуты обаянием дивной художественности,

Достоевский в галлюцинациях безумного человека ищет откро­вений, у Гоголя в сумасшедшем Фердинанде VIII мы видим ты­сячи живых, настоящих, не сумасшедших Поприщиных, жизнь которых даже не скрашивается и безумною грезою. У г-на же Чехова находим холодный, спокойный анализ болезни, посеща­ющей человека, но самого человека под этим анализом не видим.

Перейти на страницу:

Похожие книги