Такой вопрос ставит старый, умирающий профессор, а вмес­те с ним и Чехов. Что лучше? Быть ли королем, или старой, завистливой, злой «жабой», как он называет себя в другом ме­сте? Вопрос оригинальный, спору нет. Вы чувствуете в приве­денных словах, чего стоила Чехову его оригинальность, и с какой великой радостью, в ту минуту, когда для него выясня­лась его «новая» точка зрения, отдал бы он все свои ориги­нальные мысли за самую обыкновенную, банальную способ­ность доброжелательства. Для него сомнений нет, его образ мыслей жалок, отвратителен, постыден. Его настроения ему так же противны, как и его наружность, которую он описыва­ет в следующих выражениях: «Я изображаю из себя человека 62 лет, с лысой головой, с вставленными зубами и с неизлечи­мым тиком. Насколько блестяще и красиво мое имя, настоль­ко тускл и безобразен я сам. Голова и руки у меня трясутся от слабости; шея, как у одной тургеневской героини, похожа на ручку контрабаса, грудь впалая, спина узкая. Когда я говорю или читаю, рот у меня кривится в сторону; когда улыбаюсь, все лицо покрывается старческими, мертвенными морщина­ми». Хороша фигура? Хороши настроения? Поглядеть со сто­роны на такого урода, и в сердце самого доброго и сострада­тельного человека невольно шевельнется жестокая мысль: поскорее добить, уничтожить эту жалкую и отвратительную гадину, или, если нельзя в силу существующих законов при­бегнуть к такой решительной мере — то по крайней мере при­прятать его подальше от человеческих глаз, куда-нибудь в тюрьму, в больницу, в сумасшедший дом: приемы борьбы, раз­решаемые не только законодательством, но, если не ошибаюсь, и вечной моралью. Но тут вы наталкиваетесь на особый вид сопротивления. Физических сил для борьбы с тюремщиками, палачами, больничными служителями и моралистами у старо­го профессора нет: его и малый ребенок свалит. Убеждения и просьбы — он знает это — не помогут. И он пускается на отча­янное средство: страшным, диким, раздирающим душу голо­сом он начинает кричать на весь мир о каких-то правах своих. «Мне хочется прокричать не своим голосом, что меня, знаме­нитого человека, судьба приговорила к смертной казни, что через каких-нибудь полгода здесь, в аудитории, будет хозяй­ничать другой. Я хочу прокричать, что я отравлен; новые мыс­ли, которых я не знал раньше, отравили последние дни моей жизни и продолжают жалить мой мозг, как москиты. И в то же время мое положение представляется мне таким ужасным, что мне хочется, чтобы все мои слушатели ужаснулись, вско­чили с мест и в паническом страхе, с отчаянным криком, бро­сились к выходу». Доводы профессора едва ли на кого-нибудь подействуют — да я и не знаю, есть ли в приведенных словах доводы. Но этот ужасающий, нечеловеческий стон! Представь­те себе картину, лысый, безобразный старик, с трясущимися руками, с искривленным ртом, с высохшей шеей, с обезумев­шими от страха глазами, валяется, как зверь, на земле, и во­пит, вопит, вопит! Чего ему нужно?! Он прожил длинную, ин­тересную жизнь, теперь осталось бы только красиво закончить ее, возможно тихо, спокойно, и торжественно распростившись с земным существованием. Но он рвет и мечет, призывает к суду чуть ли не всю вселенную и судорожно цепляется за ос­тавшиеся ему дни. А Чехов? Что делает Чехов? Вместо того, чтобы равнодушно пройти мимо, он берет сторону чудовищно­го урода, он посвящает десятки страниц его «душевным пере­живаниям» и постепенно доводит читателя до того, что, вместо естественного и законного чувства негодования, в его сердце зарождаются ненужные и опасные симпатии к разлагающему­ся и гниющему существованию. Ведь помочь профессору нельзя — это знает всякий. А если нельзя помочь, то, стало быть, нужно забыть: это прописная истина. Какая польза, ка­кой смысл может быть в бесконечном расписывании, гр. Тол­стой сказал бы — размазывании, невыносимых мук агонии, неизбежно приводящей к смерти?

Перейти на страницу:

Похожие книги