Жизнь виновата перед детьми. Она туманит эти чистые кристаллы. Отчаяние и ужас проникают в потревоженные души, и они меркнут, и уже никогда не загорятся прежние огоньки. На них дунула жизнь — своей ли обыденностью, тем ли, что есть в ней зловещего. Как испуган «беглец» Пашка первою смертью, которую он увидел на соседней койке в больни­це; как бежал он через палату, где «лежали и сидели на крова­тях чудовища с длинными волосами и со старушечьими лица­ми»; как призывал он свою «мамку»! Страшно в сарае маленькому Алеше ночью, когда в доме лежит барин-самоубий­ца; и просит он деда: «Я в деревню хочу. Дед, поедем в деревню к мамке; поедем, дед милый, Бог тебе за это пошлет царство не­бесное» 135. Дед нащупал спички и зажег фонарь. «Но свет не ус­покоил Алешку».

Житейская пошлость не щадит детей. Того самого Гришу, ко­торого мы видели в четырехугольном мире детской, няня угоща­ет водкой. Его тезка недоумевает, почему это «кухарка женит­ся», и почему это на нее и на ее жалованье вдруг приобрел несправедливые права какой-то большой рыжий мужик; чтобы утешить обиженную кухарку, Гриша приносит ей из кладовой самое большое яблоко136. Но чем утешит он самого себя, когда встретит первую жизненную обиду? Ведь неутешен был восьми­летний Алеша, стройный, выхоленный мальчик в бархатной куртке, когда взрослый человек не сдержал своего «честного слова» и безжалостно выдал заветную, прекрасную тайну маль­чика. И как прекрасен был сам этот мальчик, который однажды на вопрос о здоровье мамы ответил: «Как вам сказать? — и по­жал плечами. — Ведь мама, в сущности, никогда не бывает здо­рова. Она ведь женщина, а у женщин, Николай Ильич, всегда что-нибудь болит»! Рассказ о нем, богатый тончайшими и преле­стными штрихами детской психологии, носит ироническое заг­лавие «Житейская мелочь». Да, это мелочь для петербургского домовладельца Беляева, часто бывающего на скачках, розового, упитанного молодого человека, — для него, «большого и серьез­ного», это мелочь — обмануть ребенка. Но Алеша, не знающий, зачем это мама не позовет к себе жить папу, «добрейшего чело­века», и спрашивающий Беляева, который этого папу для нее заменил: «Послушайте, правда, что мы несчастные?» — Алеша, дрожа всем своим худеньким телом, с ужасом рассказывает сест­ре Соне, как его обманули. «Он дрожал, заикался, плакал; это он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ло­жью; ранее же он не знал, что на этом свете, кроме сладких груш, пирожков и дорогих часов, существует еще и многое дру­гое, чему нет названия на детском языке».

Дети рано узнают это «многое другое». В одно страшное утро Вася, собираясь в школу, не находит своего пальто137: его про­пил отец. «Вася в ужасе. Его пальто, прекрасное пальто, сшитое из суконного платья покойной матери, пальто на прекрасной ко­ленкоровой подкладке, пропито в кабаке! А вместе с пальто, зна­чит, пропит и синий карандаш, лежавший в боковом кармане, и записная книжка с золотыми буквами: "Nota bene"! В книжке засунут другой карандаш с резинкой, и, кроме того, в ней лежат переводные картинки. Вася охотно бы заплакал, но плакать нельзя. Если отец, у которого болит голова, услышит плач, то закричит, затопает ногами и начнет драться, а с похмелья дерет­ся он ужасно. Бабушка вступится за Васю, а отец ударит и ба­бушку. Оттого, что нельзя плакать и возмущаться вслух, Вася мычит, ломает руки. Глаза его безумны, и лицо искривлено от­чаянием». Когда, полчаса спустя, Вася, окутанный в бабушкину шаль, уходит в школу, Путохин, его отец, «с лицом, которое я не берусь описать, выходит на улицу и идет за ним. Ему хочется окликнуть мальчика, утешить, попросить прощения, дать ему честное слово, призвать покойную мать в свидетели, но из груди вместо слов вырываются одни рыдания». На следующее утро Вася не находит уже бабушкиной шали. Скоро Вася уж и совсем перестает ходить в школу, скоро он поступает в прачечную, а из нее куда-то дальше, куда-то хуже.

Отец просит у Васи прощения — момент виноватого отца не­редко встречается у Чехова. Они, эти люди «не в духе», эти «необыкновенные» 138, — они мучат своих детей, и семилетний Федя с бледным, болезненным лицом, от нелепых окриков свое­го отца часто за обедом перестает есть и опускает глаза, напол­няющиеся слезами. И пусть на следующее утро встает отец в хорошем настроении, Федя все равно уже бледен, растерян, се­рьезен и молчаливо дрожащими губами касается его щеки. Или вот гимназистик, тоже бледный (как много бледных де­тей!), пьет утренний чай, а против него стоит отец и говорит своим мерным, ровным голосом: «Ты умеешь есть, умей же и работать. Ты вот сейчас глотнул, но не подумал, вероятно, что этот глоток стоит денег, а деньги добываются трудом. Ты ешь и думай.» 139

Перейти на страницу:

Похожие книги