Удивляться ли после всего изложенного, что Чехов «не при­метил» новые течения нашей общественной и идейной жизни, остался глух к ним, не отразил их почти ни в одном художе­ственном образе своих последних очерков, если не считать красивой, но только намеченной, бледной фигуры «Невесты», в повести того же названия, да нелепого совсем, сумбурного студента Трофимова в «Вишневом саде»?.. Идеи и теории опять реабилитировали себя в нашей жизни. Огромный подъем общественных сил, нарождение новых партий, выход на историческую сцену демократических классов, — все это, разумеется, должно было искать формул и теоретических зна­мен, выражающих новые потребности и идеи. Но Чехов остал­ся в стороне: верный сын эпохи 80-х годов, он действительно должен был ждать момента, «когда даже слепые прозревают», чтобы отказаться от своего недоверия к идеям и программам, от своего «обывательского» скептицизма к ним. Обывательско­го — c'est le mot40, как говорят французы. Все это отрицание идей и эта атеоретичность Чехова ограничивали его идейный кругозор именно до обывательской узости. И, может быть, тра­гедия чеховской жизни и определяется прежде всего вечным конфликтом, вечным противоречием между тонкой эстетичес­кой организацией, до отвращения, до боли ненавидевшей обы­вательщину, и этим обывательски-узким кругозором мысли. Если бы я был на месте г-на Булгакова и писал бы статью на тему «Чехов как мыслитель» 41, я бы ограничился пятью слова­ми: Чехов совершенно не был мыслителем. Во всей плеяде на­ших крупных художников он в этом смысле стоит совершенно одиноко. Разве еще Гончаров, автор «Слуг» и толкований к «Обрыву», может быть поставлен рядом с ним 42. Если после всего предыдущего, мои утверждения все же покажутся не­справедливыми, если привычное отношение к Чехову, именно как самому заклятому врагу и сатирику обывательщины, зас­тавит видеть в моих словах парадокс, я попрошу читателя при­смотреться сколько-нибудь внимательно к чеховскому «Саха­лину».

Если бы вам сказали, что тонкий и громадного таланта ху­дожник едет изучать эту страну бесконечных мук, эти после­дние пределы человеческого унижения и поругания, — с ка­ким жутким чувством ждали бы вы возвращения этого художника. Какие потрясающие, еле переносные картины должен он привезти оттуда, какую вереницу самых страшных для человека вопросов поставить перед нами!. Ведь Сахалин, с этой системой «каторжных семей», где людей спаривали как животных, с его знаменитыми палачами, охотой на беглых и беглыми «людоедами» от голодухи, это, пожалуй, почище «Мертвого дома», с такой силой изображенного Достоевским: это фантастический Дантов ад в реальной обстановке русского быта и русского администрирования.

Что же привез оттуда Чехов? Он, вероятно, преследовал и чисто практические цели, так как изучал Сахалин с соизво­ления местной администрации. Его составленные в виде ме­муаров записки представляют наполовину статистический «де­ловой доклад», и, если не ошибаюсь, они даже повели к кое-каким улучшениям в быте каторжных. Но наряду с докла­дом идут и личные впечатления и размышления. Что же дают эти последние? — Мало, до странности мало.

Рядом с пространными, в несколько страниц, рассуждения­ми на тему о «презрении к отхожему месту русского человека» и по вопросу об ошибках администрации, во что бы то ни стало насаждающей земледелие, несмотря на совершенно неподхо­дящие условия климатические и почвенные, вы то там, то здесь натыкаетесь на места общего характера.

Вот впечатление от первой встречи с каторжными, при схо­де с парохода:

«Возле пристани на берегу, по-видимому, без дела, бродило с полсотни каторжан: одни в халатах, другие в куртках или пиджаках из серого сук­на. При моем появлении вся полсотня сняла шапки, — такой чести до сих пор, вероятно, не удостаивался еще ни один литератор».

Впечатление от встречи описано. Чехов ставит точку. Вот картина осмотра камер и отчасти «итог» каторжного житья:

«Мы в шапках ходим около нар, а арестанты стоят руки по швам и молча глядят на нас. Мы тоже молчим и глядим на них, и похоже на то, как будто мы пришли покупать их. Мы идем дальше в другие камеры, и здесь та же ужасная нищета, которой так же трудно спрятаться под лох­мотьями, как мухе под увеличительным стеклом, та же сарайная жизнь, в полном смысле нигилистическая (?), отрицающая собственность, одиноче­ство, удобства, покойный сон».

Точка зрения «комфорта», проводимая в последних словах, применяется Чеховым и в других местах. Встретивши как-то каторжного из привилегированного сословия, Чехов спраши­вает: «Послушайте, отчего вы так нечистоплотны?» — и полу­чает ответ, что среди общей грязи сожителей нет смысла забо­титься об опрятности.

А вот идеи, под которыми подписался бы любой «гуман­ный» тюрьмовед:

Перейти на страницу:

Похожие книги