Урусов говорит: «У Чехова есть прекрасная комедия "Ле­ший", которая никогда не была напечатана, а только налитог­рафирована и игралась. Он ее, переделав под заглавием "Дядя Ваня", по-моему, испортил, хотя и в испорченном виде она все-таки замечательна. "Дядя Ваня" вошел в состав томика "Пьесы", а "Леший" так и пропал. Бог его знает, есть ли он еще у Разсохина или нет. Почему, скажете вы, не напечатан "Леший"? Это сложная история. Пьеса вызвала озлобление в профессорских кружках, потому что выставлен комический и жалкий профессор, либерал и эстет. Чехов раскапризничался и не дал пьесу в печать» (Урусов, кн. Сочинения. Т. II)6.

Это озлобление «профессорских кружков» отразилось впо­следствии и на судьбе «Дяди Вани». Пьеса была забракована московским литературно-театральным комитетом7. Официаль­ной причиной к тому послужила, по объяснению самого коми­тета, недостаточная мотивировка покушения Ивана Петровича на убийство Серебрякова. «Разочарование в таланте профессо­ра, раздражение на его бесцеремонность не может служить, по мнению комитетских экспертов, достаточным поводом для преследования его пистолетными выстрелами. У зрителя мо­жет даже явиться подозрение, что поступок дяди Вани нахо­дится в связи с состоянием похмелья, в котором автор почему- то слишком часто показывает и дядю Ваню, и Астрова».

Теперь вопли петербургских рецензентов, экспертиза мос­ковских литераторов нам кажутся просто курьезной странич­кой из истории «panmuflisme general»8, как некогда выражал­ся Флобер.

Но каково было тогда Чехову? Смертельно больной, он дал русской литературе все, что мог. Талант его дошел до высшего своего предела, а просвещенная критика называла пьесы Че­хова нелепыми и развратными, глумилась над вечно пьяными их героями.

У Чехова не могло не быть ощущения, что он не ко време­ни, что он несовременен. Единственным утешением была ему поддержка незначительного кружка лиц, которые считали ис­тину: «Чехов — хороший драматург» самоочевидной. Совре­менники не поняли, — оценит потомство. Кроме суда совре­менного, есть суд вечный. И как бы ни было больно Чехову от окружающего его непонимания, он в глубине души, конечно, твердо знал, что история русской литературы его не забудет.

II

Но человеческая судьба капризна. Под самый конец жизни Чехову удалось вкусить настоящей, подлинной славы, сужде­но было превратиться из «талантливого» писателя в наследни­ка Тургенева.

Художественный театр доказал всем и каждому, что Чехов воистину «хороший драматург».

Но не знаю, что лучше для писателя: непризнание или чрез­мерное обожание. Чехов был слишком тонкий художник, слишком целомудренный, стыдливый человек, чтобы не стра­дать от всегда уродливого поклонения толпы.

Особенно мучительно было на первом представлении «Виш­невого сада», 17 января 1904 г., т. е. за полгода до смерти Че­хова. Тогда уже все лежали на животе перед Чеховым. Уже его не видели. Все у него отняли, все взяли для себя, ничего не оставили ни ему, ни будущим поколениям. Как будто Чехов — писатель не вечный, а только современный, как будто совре­менники поняли его до конца, слились с ним.

Кто был на этом чествовании, — никогда не забудет смер­тельно бледного лица Чехова, не забудет бессмертной пошлос­ти, которою не в меру разошедшиеся современники окружили своего кумира. Они превратили Чехова в тот самый шкап, ко­торому Леонид Андреевич говорил свою ироническую привет­ственную речь. И когда московские «герры профессоры» с при­вычной легкостью стали, как из мешка, сыпать своими «обще­ственными идеалами», «неизменностью убеждений», было стыдно за них и до слез жалко Чехова.

Есть раз навсегда составленные юбилейные речи, в кото­рые, смотря по надобности, в последнюю минуту вставляется имя юбиляра. Речь заготовлена давно, произносилась не раз, на всевозможных юбилеях. Сегодня чествуют Чехова, а пото­му, и только потому, она начинается со слов: «Дорогой Антон Павлович». И чем эти сегодняшние похвальные речи лучше вчерашних ругательных — неизвестно. И тут и там — полное непонимание личности Чехова, ее вечной, неповторимой цен­ности. Вчера господствовал инстинкт отталкивания, — и Чехо­ва ругали; сегодня восторжествовал инстинкт притяжения, — и Чехова совершенно так же бессознательно начали душить панегириками.

Слепые вожди не вели толпу, а следовали за ней. И, конеч­но, не выражали ее мыслей и желаний, потому что сродство, обнаружившееся между Чеховым и предреволюционной тол­пой, было гораздо глубже и значительнее, чем речи «герров профессоров».

Разговоры о Чехове стали ненужными, бледными, фальши­выми. Между читателем и автором, зрителем и драматургом, по какому-то скрытому закону, установилось молчаливое взаи­мопонимание. Большой Чехов раскололся, распылился на ты­сячи тысяч маленьких Чеховых. В каждого читателя и зрите­ля попала такая чеховская «песчинка», и театр оказался не представлением, а как бы общей исповедью, всеобщим покая­нием, рядом с которым умные слова молодых людей, длинные статьи восторженных критиков казались жалкими.

Перейти на страницу:

Похожие книги