Истинный эксперт веры, Достоевский хорошо наметил здесь три разновидности религиозного настроения: совершенное неверие, но ищущее и волнующее человека, от которого уже один шаг к совершенной вере; равнодушие и теплохлад- ность, которой в лучшем случае доступен испуг Бога, и подлинную веру, которая, однако, настолько не свободна в человеке от колебаний, что даже архиерей и праведник не может сказать о себе, что он совершенно верует.
XIII
Мы приблизились к концу. Мы пересмотрели все или почти все, что можно найти на нашу тему в сочинениях и биографическом материале Чехова. Может быть, кто-нибудь прибавит сюда еще пропущенную нечаянно страницу, одно-другое личное воспоминание. Но главное уже сказано все. Перед нами шуйца и десница Чехова35 и, однако, решительный вывод кажется таким же далеким, каким был вначале.
Бесспорны, правда, некоторые основные положения. Чехов не был человеком, судорожно мучимым идеею Бога. Он не мог бы сказать о себе, что сказал о себе Достоевский словами Кириллова из «Бесов»:
Но он не был и индифферентом веры, ни, того менее, верующим «на всякий случай». Кажется, он с полным правом мог бы применить к себе слова Версилова из «Подростка»:
Чего не было никогда в Чехове — это постылого равнодушия, той теплохладности, за которую Агнец Апокалипсиса угрожает извержением из уст Своих. Страстная жажда Бога и веры жила в нем, заставляла его думать о Боге, Христе и бессмертии и оставлять следы этих дум в книгах, — жила настолько, что, когда он собственными устами говорит нам о своем неверии, о своей утрате веры, о своем удивлении на интеллигента, сохранившего веру, — нам, взвешивающим все, что мы о нем знаем, почти хочется сказать: позвольте вам не поверить.
Разве не мечту христианства выражает он в «Рассказе неизвестного человека».
«Мне страстно хочется, чтобы жизнь наша была свята, высока и торжественна, как свод небесный».
Разве не христианская трактовка зла дана им в этих выдержках из двух поздних рассказов «В овраге» и «По делам службы».
«Как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет с ночью». В жизни, даже в пустынной глуши ничто не случайно, все полно одной общей мысли, все имеет одну душу, одну цель.
«Есть люди безмятежно-ясной, непоколебимо-твердой, почти детской веры, — пишет г-н Волжский в своем исследовании о религии Достоевского. — Религиозные догматы для них не заключают в себе никаких тревожных исканий или мучительных болений. В их вере нет места вопросам и сомнениям, они не испытывают трепетного беспокойства, не нуждаются в излишних самоуверениях. Они веруют спокойно и невозмутимо, обладают своей религиозной святыней, как прирожденные собственники, не ищут ее, не стараются уверовать, не спрашивают себя и других о ней в долгих интимных беседах, не испы- туют своей веры. Эти знают блаженство истинной веры. Им остается разве только еще учить других, открывать другим источник собственного блаженства в невозмутимо-ясном сознании правоты своей веры. С такой верой жил и работал Вл. С. Соловьев. В конце XIX века, на высоте современного образования, с огромным и сильным умом, оригинальный философ и талантливый лирик, он смотрел на жизнь безоблачно ясным взором библейского мудреца. Эпически-спокойный в своем обладании истиной, блаженный своей верой, счастливый и порою даже веселый, он сохранял всюду в своих произведениях удивительную ясность души, в наше время редкую. Он как бы совершенно не знал мучительного томления исканий. Он нашел, что ему надо, наивно был уверен, что нашел именно то, что надо, и что найденного никогда не потеряет. От удивительного душевного склада этого писателя веяло нездешним, несовременным, библейским благообразием и эпическим спокойствием, которых не знает наше время.
Как полную противоположность возьмите искание Белинского. «Его мучили сомнения, — писал о нем Тургенев, — именно мучили, лишали его сна, пищи, неотступно грызли, жгли его. Он не позволял себе забыться и не знал усталости, он денно и нощно бился над разрешением вопросов, которые задавал себе. Я думал о прогулке, об обеде, сама жена Белинского умоляла и мужа, и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписания врача, но с Белинским сладить было нелегко. "Мы не решили еще вопроса о существе Бога, — сказал он мне однажды с горьким упреком, — а вы хотите есть"».