— Что же делать теперь, Алексей Максимович? Ведь стреляют на улицах. Еще стреляют.
Горький приблизился. В глазах у него блестели слезы. Стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он хотя и ласково, но достаточно твердо ответил:
— Надо идти до конца! Вам — обязательно до конца. Даже если придется умирать.
— Умереть проще всего, Алексей Максимович, — вмешался Рутенберг, заметив, как побелело лицо Гапона. — Скажите лучше, что именно нужно делать?
— Делать? Не знаю… — Он подумал, высоко вздернув угловатые плечи, и повторил: — Не знаю… Только не сидеть сложа руки. Вам же советовали в Вольно-экономическом обществе написать прокламацию, обращенную к рабочим. Пишите, идите пишите.
— От себя? За своей подписью? — вдруг встрепенулся Гапон.
— За своей подписью, — подтвердил Горький. — Вы начинали — вам завершать.
Ночевал Гапон на явочной квартире Бориса Савинкова, куда его отвел все тот же Рутенберг. Снабдил бумагой, пером, чернилами, подсказал несколько важных мыслей, пригодных в прокламацию. А сам ушел, пообещав к утру раздобыть для него фальшивый паспорт.
Оставшись один, Гапон то садился к столу и корябал на листе бумаги бессвязные строки, то вскакивал и, подбежав к окну, с затаенным дыханием прислушивался. Ему мерещились шаги жандармов, явившихся его арестовывать. А ночь не была тихой. Одиночные выстрелы, вихревой галоп конной погони, крики: «Стой!», «Ай, ба-атюшки!» — частенько пробивались сквозь ставни. Гапон непроизвольно крестился.
Пытался представить будущее. Все рухнуло. Он видел себя на дне глубокой пропасти, из которой ему уже ни за что не выбраться на ту вершину, куда он так стремился взойти и сорвался вниз.
К государю доверенным лицом ему теперь никогда не приблизиться. И потому — «нет больше царя»! Все эти великие князья, министры, генералы разгадали ли его «тайная тайных» или просто — и по-своему резонно — посчитали: «Пора остановить попа». Но так или иначе вернуться к мирным увещеваниям рабочих в покорности власть предержащим ему, Георгию Гапону, никак невозможно. Власти этому не поверят, а рабочие за измену убьют. Но что же сошка рангом поменьше — департамент полиции, охранное отделение? Их копеечные подачки и намеки, что он продолжает дело Зубатова, только умнее и тоньше, с большим размахом и в самом желанном направлении. Где же теперь эти Лопухин, Макаров, Созонов? Поиграли — и хватит? Теперь бегают, нюхают, ищут его по следу. Он, его имя сейчас во всех рапортах и докладных записках…
Гапон скрипнул зубами. Его имя сейчас и на устах всех рабочих. К черту! Он с особой яростью мысленно помянул черта. Его, гапоново, имя и на устах у либеральной интеллигенции, у социал-демократов, у социалистов-революционеров — этот Рутенберг ни на шаг от него не отходит. Гапон нужен им всем. Он не вознесся над царскими министрами и генералами, но он подчинит своему влиянию революционные партии, оставаясь вне какой-либо партии, а тем самым становясь над всеми ними.
Кто может сегодня противостоять его авторитету в революционно настроенных массах? А завтра? Завтра, когда телеграф оповестит о петербургских событиях весь мир!
Рутенберг обещал раздобыть через Савинкова фальшивый русский паспорт. Нужен еще паспорт и заграничный. Сидеть в России, будто мышонку в норе, трясясь от страха, ему, Гапону, постыдно. Он должен быть на виду у всех, у всего мира. В Женеве или в Париже…
И, как только он решил это, сразу стали более стройно ложиться на лист бумаги такие фразы: «Родные! Братья товарищи-рабочие! Мы мирно шли к царю за правдой… Самому царю я послал письмо, просил его выйти к своему народу с благородным сердцем, с мужественной душой. Ценою собственной жизни мы гарантировали ему неприкосновенность его личности. И что же? Невинная кровь все-таки пролилась!.. Пули солдат, убивших за Нарвской заставой рабочих, несших царский портрет, прострелили этот портрет и убили веру в царя… Так отмстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью… Смерть им всем!.. Я призываю всех — на помощь! Всех студентов, интеллигентов, все революционные организации — всех! Кто не с народом, тот против народа!.. Братья-товарищи, рабочие всей России! Вы не станете на работу, пока не добьетесь свободы… И оружие разрешаю вам брать, где и как сможете. Бомбы, динамит — все разрешаю… Громите царские дворцы и палаты, уничтожайте ненавистную народу полицию… Солдатам и офицерам, убивающим невинных братьев, их жен и детей, — мое пастырское проклятие… Если меня возьмут или расстреляют, продолжайте борьбу за свободу… Помните всегда данную мне вами — сотнями тысяч — клятву…»
Так он писал и перечеркивал, без конца исправлял, отыскивая и вставляя как можно более хватающие за сердце слова. Писал, иногда и сам обливаясь слезами, веря в магическую силу своего пера, веря в то, что эта его прокламация станет достоянием веков.