Душу выматывали бесконечные раздоры Праскевы с Пе́трой. Начинались они всегда как будто с пустяка, затем переходили в нудную, затяжную перебранку, а заканчивались дракой, точнее, жестоким избиением Праскевы, потому что Пе́тра оказывался все же сильнее. Дубровинский старался их примирить — семейные несогласия, как и любые несогласия ему казались нелепыми — и примирял. Но ненадолго. Опять одно-другое колючее слово Праскевы, и вскипала новая ссора, имеющая под собой все ту же неистребимую основу: «Жить надоело! Бьешься как рыба об лед! Где взять копейку?» И в конце тихий, придавленный стен: «А будет робенок?»

Не каждый вечер удавалось навестить Киселевскую. Вьюга кружилась и металась в пустых улицах города столь остервенело, что сваливала с ног, снег сыпался за воротник, ветром пронизывало насквозь, и тогда начинался сухой, режущий кашель, перехватывало горло. А провести хотя бы несколько часов наедине с Анной Адольфовной — он все еще не смел называть ее уменьшительным именем — было настоятельной необходимостью, и столь властной, что иной раз, пренебрегая болью в горле, высокой температурой, перемежающейся с лихорадочным ознобом, он все-таки бросался в метельную круговерть и добирался к Киселевской похожим на снегового деда-мороза.

Анна Адольфовна стеснительно корила его: «Зачем, ну зачем, Иосиф Федорович?» Помогала стащить залубеневшую одежду, растирала своими теплыми ладонями его негнущиеся пальцы, поила горячим чаем. И все, что творилось там, за окном, за пронзительно поскрипывающими воротами, в безумном хаосе слепящей черной пурги, словно бы переставало существовать. Слабый свет лампы, не проникавший в дальние углы комнаты, обметанные у пола искристым инеем, казался весенним солнышком.

Они вели неторопливые разговоры, делились впечатлениями о прочитанных книгах и набрасывали примерный список запретной литературы, которую им нужно бы где-то достать. Бдительность полиции, раздраженной частыми на нее жалобами, вынуждала действовать с исключительной осторожностью, чтобы не выдать свои скудные связи с уцелевшим еще подпольем. Они рассказывали друг другу также о своей повседневной работе. Дубровинский — о переводах с немецкого, дающих ему заработок, духовное удовлетворение от самоусовершенствования в этом языке и последовательно расширяющих его кругозор. Киселевская об ее уроках в доме Балясниковых, о том, как помаленьку сбивает она спесь с деспотичных, властных хозяев и как настойчиво подбрасывает в сознание оболтуса некоторые крупицы «крамолы», хотя, пожалуй, и без существенного успеха.

Потом они рассуждали о том, резонно ли с покорностью судьбе отбывать здесь свою ссылку. Не задуматься ли о побеге? Сбежать… Но куда? С какой ясно видимой целью? Блуждать вслепую по разным городам, пока снова тебя не поймают и не водворят уже в более жестокую ссылку? Надежных явок нет нигде. Нет и ни одной им известной, хотя бы небольшой, но жизнедеятельной марксистской организации, к которой приобщиться. Жандармским сапогом придавлено все. Поодиночке же противостоять отлично налаженной зубатовской машине сыска — только губить во мнении рабочих саму идею возможности близкой победы пролетариата.

В разговорах незаметно пролетала добрая половина ночи. Наступало время расставаться. Дубровинский протягивал обе руки, и Киселевская порывисто вкладывала в его ладони свои тонкие, прохладные пальцы. Прощались без слов, едва заметным движением губ.

Но в тот день, когда окончательно решился вопрос о близком отъезде Конарского и Радин после долгого спора наконец согласился по завершении ссылки перебраться в Ялту, Дубровинский, принеся эту весть Киселевской, сказал:

— Анна Адольфовна, наши лучшие друзья уезжают. Мы остаемся одни. То есть не в буквальном смысле одни, но вы, я думаю, меня понимаете… — Голос его сорвался: — Мы будем с вами вместе? Навсегда… Вы позволите?

Бледное лицо Киселевской налилось медленным багрецом. Она стояла, отведя глаза в сторону, покусывая губы. То хмурилась, то смущенно улыбалась и тут же гасила улыбку.

Дубровинский ждал. Ни единым движением, ни единым звуком не поторапливая девушку с ответом. И стало казаться уже, что ответа не будет. На хозяйской половине громко хлопнула входная дверь. С круглым оканьем пропел высокий женский голос: «Доброго здоровьица, золотая моя Мареюшка!» А хозяйка ответила так же певуче, протяжно: «Спаси тебя Христос!» И о чем-то веселом заговорили они быстро, вперебой, переливисто посмеиваясь. Киселевская вдруг шагнула вперед и припала к груди Дубровинского. Он бережно отвел ее руки, наклонился, поцеловал в щеку. Совсем так, как в морозную новогоднюю ночь. Только щека девушки теперь была очень горячей.

<p>10</p>
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги