Однообразию в построении его речей соответствовала и монотонность эмоционального напряжения, и никто не знает, что там было фиксацией личностного, а что — психологическим расчётом. И всё же чтение его даже отредактированных речей того времени даёт определённое представление о той наркотической неистовости, с которой он превращал переполнявшие его многочисленные затаённые обиды в одни и те же жалобы, обвинения и клятвы:
Запрокинув голову и вытянув вперёд руку, с обращённым вниз вздрагивающим указательным пальцем, — столь характерная для него поза, — он, местный баварский агитатор курьёзного покроя, бросал в своём подобно трансу состоянии опьянения собственной риторикой вызов не только правительству и ситуации в стране, но и, ни много ни мало, всему миропорядку:
Он не обладает чувством юмора и с презрением относится к считавшемуся смертельным воздействию смеха. Он ещё не овладел императорскими жестами более поздних лет, а поскольку над ним довлеет чувство оторванности художника от масс, то нередко старается показать себя нарочито простонародным. Тогда он салютует своим слушателем поднятой кружкой с пивом либо утихомиривает вызванное им же возбуждение неуклюжими призывами «Тише! Тише!». Да и людей привлекают на его выступления скорее театральные, нежели политические мотивы — во всяком случае, из десятков тысяч тех, кто приходит его слушать, в начале 1922 года только шесть тысяч являются официально членами партии. Как зачарованные, не отрывая глаз, глядят на него люди, уже после первых его слов звон пивных кружек обычно утихает, нередко он говорит в благоговейной тишине, лишь время от времени прерываемый взрывами аплодисментов — словно тысячи камешков обрушиваются вдруг на барабан, как образно написал один из очевидцев. Наивно и со всей жадностью «засидевшегося» Гитлер наслаждается этой суетой и сознанием того, что он находится в фокусе всеобщего внимания: