Так что нерешительность и недостаток смелости уже вскоре отняли у революции и её второй шанс. Конечно, новые деятели могли ссылаться на огромную всеобщую усталость, на довлевший надо всеми страх перед страшнейшими картинами русской революции, да они и находили в своей беспомощности перед лицом тысяч проблем, стоявших перед побеждённой страной, немало причин для ограничения стремления к политическому обновлению, которое выразилось в лице рабочих и солдатских советов. Так или иначе, но события побуждали к отказу от традиционных подходов, чего, однако, так и не последовало. Даже правые первоначально приветствовали революцию, а слова «социализм» и «социализация» именно в среде консервативной интеллигенции воспринимались как волшебные заклинания ситуации. Но новые властители не предложили никакой иной программы, кроме установления спокойствия и порядка, реализовывать которую они к тому же брались только в союзе с традиционными властями. Не было предпринято ни единой, даже самой робкой, попытки социализации, феодальные позиции немецкого землевладения остались незатронутыми, а чиновникам были в спешном порядке гарантированы их места. За исключением династий, все общественные группы, имевшие до того определяющее влияние, вышли из перехода к новой форме государства почти без потерь. И у Гитлера будет потом причина издеваться над действующими лицами ноябрьской революции: кто же мешал им строить социалистическое государство — ведь для этого у них в руках была власть[205].
Скорее всего, какую-то революционную картину будущего могли предложить только левые радикалы, но у них не было ни поддержки в массах, ни искры «энергии Катилины»[206], коей они не обладали изначально[207]. Знаменитое 6 января 1919 года, когда революционно настроенная масса в несколько десятков тысяч человек собралась на Зигесаллее в Берлине и до самого вечера тщетно ожидала команды занятого непрерывными дебатами революционного комитета, пока не замёрзла и, усталая и разочарованная, разошлась по домам, доказывает, какой, как и прежде, непроходимой осталась пропасть между идеей и делом. Правда, левые революционеры, главным образом до убийства их выдающихся вождей Розы Люксембург и Карла Либкнехта контрреволюционными военными, отпугнули страну в середине января волнениями, беспорядками и стачками, от которых было рукой подать до гражданской войны. Но то, что оказалось исторически безуспешным, всё же не осталось только лишь в силу этого без последствий.
Дело в том, что запутавшееся и лишённое ориентиров общество уже в скором времени все схватки и столкновения того этапа стало сваливать на республиканский строй, который на самом-то деле лишь оборонялся, — всё ставилось в вину «революции», а государство, которое родилось наконец в те несчастливые времена, в самом широком сознании непостижимым образом ассоциировалось уже не только с восстанием, поражением и национальным унижением — эти представления стали теперь все в большей степени сливаться с картинами уличных боёв, хаоса и непорядка в обществе, что всегда мобилизовало мощные защитные инстинкты нации. Ничто не повредило так республике и её успехам в общественном сознании, как тот факт, что у её истоков стояла «грязная», да и к тому же половинчатая революция. Вскоре у подавляющей части населения, даже в умеренных в политическом отношении кругах, в памяти от тех месяцев не осталось ничего, кроме стыда, печали и отвращения.
Условия Версальского мирного договора ещё более усугубили эту неприязнь. Нация чувствовала себя втянутой в оборонительную войну, абстрактная дискуссия во второй половине войны о её цели едва ли была понята национальным сознанием, в то время как ноты американского президента Вильсона породили самые широкие иллюзии, будто крушение монархии и принятие западных конституционных принципов смягчат гнев победителей и настроят их примирительно по отношению к тем, кто, по сути, делал не что иное, как продолжал всё так же вершить делами в бозе почившего режима уже после его кончины. Многие верили также, что «мирный мировой порядок», основы которого, как это прокламировалось в самом Версальском договоре, оным договором закладывались, исключал и стремление отомстить, и акты явной несправедливости, да и любые формы диктата вообще. Время этих вполне объяснимых, но всё же несбыточных надежд очень точно было названо «утопией периода прекращения огня»[208]. Тем растеряннее, буквально возгласом возмущения, реагировала страна на то, какими условиями стало обставляться заключение мирного договора в начале мая 1919 года. Это общественное возбуждение нашло своё политическое отражение в отставке канцлера Филиппа Шайдемана и министра иностранных дел графа Брокдорфа-Ранцау.