Национал-социалисты немедленно заняли положение жёсткой оппозиции и показали Папену, насколько необдуманной и напрасной была его политика постоянных авансов. Когда 22-го августа на основании указа против политического террора убийцы, действовавшие в Потемпе, были приговорены к смертной казни, в зале суда, битком набитом национал-социалистами, разыгрались дикие сцены. Эдмунд Хайнес, командир силезских СА, заявившийся в суд в полной форме, громогласно угрожал суду возмездием, а Гитлер отправил осуждённым телеграмму, в которой он заверял своих «товарищей перед лицом этого чудовищного кровавого приговора» в своей «безоговорочной преданности» и обещал им быстрое освобождение. Однозначная решимость, с которой он сбросил маску бюргерской благопристойности тщательно сохранявшуюся в последние два года, и снова открыто, как в старые, неистовые времена солидаризовался с убийцами, показывает всю меру его возмущения, хотя, вероятно, при этом сыграли свою роль и волнения, охватившие его приверженцев. Опять-таки самое глубокое разочарование испытывали штурмовики. СА являлись самой многочисленной боевой организацией страны, обладали безмерной самоуверенностью и презирали фрачных буржуа с Вильгельмштрассе[287]: им было непонятно, как мог Гитлер проглатывать беспрерывные унижения, вместо того, чтобы, наконец, открыть своим вернейшим борцам путь к тому кровавому карнавалу, на который они по их мнению имели полное право.
Как бы то ни было, Гитлер ввёл СА в игру, и теперь это была гораздо большая угроза, чем когда-либо прежде. И вот 2-го сентября, после их почти беспрерывной десятидневной кампании, Папен действительно дрогнул и пожертвовал последними остатками своего престижа: он рекомендовал президенту заменить смертную казнь пожизненным заключением. Всего несколько месяцев спустя осуждённые были выпущены на свободу и вернулись со славой, как заслуженные борцы. Даже речь, произнесённая Гитлером 4-го сентября, всё ещё выдавала гнев и возмущение человека, которого обвели вокруг пальца:
«Я знаю, что у этих господ на уме: им хотелось бы дать нам кое-какие посты и тем заткнуть нам рот. Но долго им в этой древней карете не кататься… Нет, господа, я основал эту партию не для торгов, не для продажи или спекуляции! Партия — это не львиная шкура, которую может натянуть на себя какая-нибудь овца. Партия — это партия, и этим всё сказано!.. Неужели вы и вправду верите, что можете поймать меня на приманку пары министерских кресел? Да я совсем не желаю быть в вашем обществе! Насколько мне наплевать на всё это, вы, господа, и представить не можете. Если бы Бог захотел, чтобы всё было так, как есть, тогда и мы родились бы с моноклем в глазу. Да зачем нам это? Можете сами занимать эти посты, всё равно они вам не принадлежат!»[288]
Гитлер чувствовал себя настолько униженным тем, как обошлись с ним Гинденбург и Папен, что, кажется, впервые почувствовал искушение распрощаться с курсом на легальность и захватить власть посредством кровавого восстания. Дело в том, что этот афронт не только отбросил его назад в политике, но и оскорбил в его желании принадлежать к буржуазной среде. Чаще, чем когда-либо раньше, гремела на митингах угроза: «Час расплаты близится!» Он затеял переговоры с партией центра, надеясь свергнуть правительство Папена, и как-то даже всплыло авантюрное предложение сместить Гинденбурга с помощью разочаровавшихся левых, для чего использовать решение рейхстага и сразу же за ним — референдум. Или же, охваченный жаждой мести, Гитлер в те недели рисовал своему окружению обстоятельства и шансы революционного захвата ключевых позиций, опять-таки подробно останавливаясь на деталях насильственного устранения противников-марксистов. Надо заметить, что путь легальности, которым он старательно шёл годами, отвечал лишь холодно-рассудочной стороне его инстинкта искать поддержки; но одновременно свойственная ему агрессивность, его воспалённая фантазия и убеждённость в том, что историческое величие немыслимо без кровопролития, восставали против его же собственной осторожности.