Маша села на кровати. Начало лета в Берлине выдалось жарким, и в комнате быстро становилось душно.
– Вы, русские, скучные, – сказала Анна почти месяц назад, они только заселились в комнату университетского общежития, решили познакомиться поближе, обошли много баров и завершили аперолем в старом кафе на Хаккешер-Маркт.
Люди там сидели на деревянных скамьях и много пили, делая это со вкусом. Так же со вкусом и не оглядываясь вокруг трогали друг друга руками и губами – по-настоящему, отчего хотелось тоже вкусно пить и трогать кого-то рядом. Энн – она попросила себя так называть – явно делала это не впервые, в удовольствие, и у неё всё получалось легко. Маша поддалась, там невозможно было иначе – среди этих лёгких людей, но остановила подругу сразу, как зашли в комнату. Волшебство старого кафе исчезло.
– Мы – коллеги, – строго сказала Маша тогда.
– И что же это меняет, Мария? – удивилась Энн.
Но быстро пришла в себя и заулыбалась без глаз, как обычно. Американка, свободная. Не в ссылке выросла, может улыбаться равнодушно, а иногда, если захочет, по-другому – как в кафе на Хаккешер-Маркт. Как сейчас, поздним солнечным утром.
Маша встала.
Анна тихо напевала очень знакомую мелодию, старую, ещё из прошлого века:
– Jesus doesn’t want me for a sunbeam. Sunbeams are never made like me[2].
Красивый голос. Но Маша остановилась. Песня прогнала морок, это снова была коллега, Анна Томпсон, а вовсе не рыжая Энн, которая могла трогать тебя так, что болью внизу живота отдавало до сих пор, а ещё от воспоминания о том, как остановила тогда эти белые мягкие руки, как положила свои загорелые и худые запястья на её – с множеством бледно-коричневых родинок, как отняла эти руки от себя.
– Что с тобой? – мягко спросила Анна.
– Песня, откуда ты её знаешь?
– Невозможно не знать Курта Кобейна, если ты родом из Абердина, штат Вашингтон. А что ты заволновалась?
Анна подошла к Маше. Положила руки ей на плечи.
– Это любимая песня моего мужчины, – спокойно сказала Маша, мягко убирая с плеч руки подруги, – не спрашивай меня, пожалуйста, об этом.
– Ок, – улыбнулась Анна, – твоя очередь готовить завтрак.
И пошла в ванную.
Как у неё так получается? Маша снова села на кровать. Анна чуть старше неё, вопросов личных им задавать друг другу нельзя, но видно – из обычной семьи, обычный агент, каких тысячи. Приехала работать, у неё задание, она отработает и уедет. Служить она будет до пенсии, потом уедет в свой Абердин, штат Вашингтон, купит в ипотеку дом в пригороде, будет жить там с мужем, растить детей. И дети её будут дружить с детьми тех, кто жил в Абердине всю жизнь, и их родители там жили, даже деды и прадеды с бабушками и прабабушками. А куда уедет она, Мария Кремер? Где её Абердин? И где он был для её мамы? И для родителей мамы? И их родителей? Почему она хочет знать и помнить, кем они были и чем дышали, где они увидели свет первый, а где последний раз, но ей нельзя этого? Почему это можно тем, из колхоза в кластере, откуда они со Стасом уехали не так давно, но они не хотят? Ни знать, ни помнить.
Фамилию матери, настоящую, девичью, она нашла не сразу. Доступ к архивам этого уровня Марии, на тот момент с фамилией отчима из далёкого кластера, открыли на четвёртом году обучения в Школе. Но ещё год ушёл на согласования – даже при открытом доступе к базам данных использовать их в личных целях нельзя. Вообще никакие возможности службы нельзя использовать в личных целях – это вбивал им учитель с первых дней. Когда же удалось узнать, получить документы и даже прочесть приговор, из которого стало ясно – Марии Кремер никогда не удастся узнать место, где утилизировано тело её матери, – закончилось обучение, она получила назначение на стажировку, и смена фамилии произошла без затруднений.
Вот и всё, что у меня есть от прошлого, подумала тогда Маша, разглядывая новый документ. Ничего. И ничего не было у мамы. И у отчима – безобидного и любившего её колхозного агронома. А было ли что-то у их родителей? Где их Абердин, где живут поколения, откуда дети разлетаются жить и куда они могут вернуться стареть? Или не вернуться, это неважно, значение имеет лишь то, что оно есть, это место.
– Я знаю, почему ты любишь эту песню, – сказала Маша как-то Станиславу.
– Почему?
– Ты уверен, что никто не вправе требовать от тебя радоваться жизни.
– У нас не требуют радоваться жизни. Мы должны радоваться, что остались живы, – ответил он тогда.
Они лежали на траве у реки в школьном парке, и тогда был такой же жаркий летний день, какой будет сегодня. Станислав принёс покрывало, расстелил его. Они загорали, и это было смешно – на обоих были обтягивающие чёрные шорты и чёрные майки. Другого белья в школе не выдавали. Кожа у них тоже была одинаковая – белая.