- Но... предположив даже, что я достойна тех лестных похвал, которыми вы меня с излишком награждаете... каким образом вы могли составить себе мнение о моем сердце, уме и... характере?
- Я вам это сейчас объясню. Но сперва должен сделать признание, которого очень стыжусь... Если бы даже вы не были так богато одарены, то разве те мучения, какие вы перенесли в этом доме, недостаточны, чтобы заслужить сочувствие всякого порядочного человека?
- Я думаю, да.
- Значит, этим я мог бы объяснить свое к вам сочувствие. Однако... признаюсь, для меня этого было бы мало... Вы были бы для меня просто мадемуазель де Кардовилль, очень богатая, очень знатная и очень красивая молодая девушка, несчастья которой, несомненно, пробудили бы мою жалость. Однако я сказал бы себе: "Жаль бедную девушку, но что же я, бедный человек, могу сделать? Единственное мое средство к существованию - место секретаря у аббата д'Эгриньи, а начинать нападение приходится прямо с него! Он всемогущ, а я ничтожен. Бороться с ним - значит погубить себя без всякой пользы для этой несчастной". Но, прекрасно зная вас, дорогая мадемуазель, я решился восстать, несмотря на свое ничтожество. Клянусь, я сказал себе: "Нет, тысячу раз нет! Такой дивный ум, такое чудное сердце не будет жертвой отвратительного заговора... Быть может, я буду сломлен в борьбе, но по крайней мере попытаюсь бороться..."
Невозможно передать, сколько ловкости, силы и чувства вложил Роден в эти слова. Как это случается довольно часто с очень некрасивыми и отталкивающего вида людьми, когда им удается заставить забыть о своем безобразии, само уродство их становится источником сочувствия и сожаления, так что невольно думаешь: "Как жаль, что такой ум и такая душа обитают в таком теле!", и контраст этот трогает и смягчает. Именно так обстояло и с мадемуазель де Кардовилль по отношению к Родену, который настолько же был прост и обходителен с нею, насколько был груб и резок с доктором Балейнье. Одна вещь чрезвычайно занимала любопытство Адриенны: откуда явились у Родена преданность и поклонение, какие, по его словам, она ему внушила?
- Извините меня за упорное и нескромное любопытство, но я очень хотела бы знать...
- Как я вас... открыл?.. Ничего не может быть проще... вот все в двух словах: аббат д'Эгриньи видел во мне только пишущую машинку, слепое, немое и тупое орудие...
- Я считала господина д'Эгриньи проницательнее!
- И вы были правы!.. это человек необыкновенно прозорливый... Но я его обманывал... выказывая себя более чем простаком... Не думайте обо мне, что я человек лживый... Нет... но я горд... да, горд по-своему, и моя гордость заключается в том, что я никогда не хочу казаться выше своего положения, как бы подчиненно оно ни было. И знаете почему? Потому что я тогда не страдаю от надменности своих начальников: я утешаю себя мыслью, что они не знают, чего я стою, значит, они унижают не меня лично, а то смиренное звание, в каком я нахожусь... Этим я выигрываю вдвойне: во-первых, мое самолюбие не страдает... а затем я не чувствую ни к кому злобы!
- Я понимаю такую гордость, - заметила Адриенна, все более и более поражаясь оригинальному складу ума Родена.
- Но вернемся к вашим делам милая мадемуазель. Накануне 13 февраля господин аббат д'Эгриньи подал мне стенограмму документа и сказал: "Перепишите этот допрос и прибавьте, что бумага служит доказательством правильности решения семейного совета и указывает, так же как и донесение доктора Балейнье, что умственное состояние мадемуазель де Кардовилль внушает чрезвычайно серьезные опасения, и ее необходимо посадить в больницу для умалишенных".
- Да, - с горечью заметила Адриенна. - Речь шла, вероятно, о моем долгом разговоре с теткой, который был записан втайне от меня.
- Оставшись с этой бумагой в руках, я начал ее переписывать... Прочитав строк десять, я остановился, пораженный... не зная, сплю я или бодрствую... Как! помешана? Она-то помешана?.. мадемуазель де Кардовилль?.. Нет, помешаны те, кто распространяет такие чудовищные сплетни! Документ все больше и больше заинтересовывал меня, я продолжал чтение... закончил и... О! что я могу вам сказать?.. Выразить то, что я испытывал, невозможно словами: это были и радость, и умиление, и воодушевление!
- Вы! - воскликнула Адриенна.
- Да, воодушевление, дорогая мадемуазель! Пусть ваша скромность не будет оскорблена этим словом: знайте, что идеи, такие новые, независимые, смелые, которые вы высказали в своей беседе с княгиней де Сен-Дизье, вполне разделяются, без вашего ведома, конечно, одной личностью, к которой позднее вы будете чувствовать самое глубокое, самое нежное уважение...
- О ком вы говорите?
После минутной нерешительности, притворной, разумеется, Роден продолжал: