Но он молчал и все смотрел на нее своим горем, своим отчаянием. Потом из его глаз выкатились две большие слезы. Текля впервые увидела эти отцовские слезы, и они прожгли ей всю душу. Но на то место, где они угольками упали в ее сердце, она будто подула утешными словами: «Хорошо, хорошо, что они идут. Все-таки будет ему полегче».
— Тату, тату, скажите хоть слово, — уже не говорила, а шептала, хрипела своей страшной мукой, которую ей надо было тоже пережить. Потому что, видно по всему, так оно и было, как ей рассказали дети. И отец прислушался к ее мольбе и словно из океанской глубины своей муки, своего страдания достал слова:
— Сами, дочка, послали мы своих сынов на войну. А теперь получили за то награду. Их смерть получили.
Уже не две слезинки, — много их, одна за другой, катились, как прозрачные камешки, из его глаз, чуть задерживались на щеках и падали на землю. Сначала Текля могла бы их сосчитать, и она припала глазами к отцовскому лицу, словно хотела прибавить их к какому-то большому числу. «Пускай, пускай выносят наверх его горе». Текля будто словно забывала о своем. А оно к ней только подступало, только доходило до ее сознания. «Мирослава уже у них нет. На что ушла его молодая жизнь, даром потрачен труд на его науку».
Ей теперь хотелось закричать на весь мир, чтоб крик ее сдвинул с места высокие башни домов и костелов над Дунаем. Чтобы разорвал небо. Но это сделала Оленка Бойчиха — подошла и, увидев Теклю, заголосила:
— Нет, нет уже вашего Мирослава, соколика вашего яснозолотого. А мой порезан, а мой порублен. С утра по всей Вене его искала. Где тот шпиталь, где мне его искать? Город гудит, город рычит тысячными голосами. И не слышно моего голоса, не слышно. Людоньки мои дорогие! Что нам делать? Наш труд, пот-кровь наша растоптана, дома сгорели, сынов наших порубали, поубивали. Плачьте, мамы, над водами дунайскими, что пустили своих сынов на войны! Разбейте сердце, отцы, о венские камни. Чего, чего вы ждали, чтоб они вам принесли? А того не сообразили, что по смерть свою пошли, по увечье наши дети.
Крик разлетался далеко, и люди собирались вокруг нее.
Кто-то из тех, что подошли, хотел остановить ее причитания:
— Это вам, тетка, не возле своей хаты кричать, а должны понять: здесь чужой город, чужая земля.
Но Карпо Рондюк проговорил:
— За нас всех она голосит, за всю нашу кривду. Пусть дает голос, чтоб все слышали наше горе.
И все притихли, потому что заговорил своим горем Карпо Рондюк, который еще со вчерашнего дня, как услышал про Мирослава, сцепил и сердце и губы.
«Тише, люди, пусть теперь он говорит». Но он не сказал больше ничего, и люди стояли притихшие и слушали Оленкины слезы. Но и она притихла, словно выплакала до конца свою муку. Залегло на мгновение молчание: у каждого много слов в сердце и все разом подступили к горлу, как запруда, так что и не продохнуть. И в эту минуту подбежали сразу все трое Рондюковых детей и заголосили:
— Тату, тату! Наша мама ушла в Дунай Мирослава искать! Просто так, в одежде, на наших глазах вошла в воду. И уже ее не видно. Мы тянули ее сюда, а она вырвалась из наших рук и в Дунай, в Дунай ушла. Тату, тату!
Люди ринулись к Дунаю. Каждый скорее хотел добежать до того места, на которое указывали дети, бежавшие впереди.
Только Рондюк шел медленно, поседевшие волосы его разметал ветер, что прилетел с запада. Шел, словно на казнь, словно на собственную свою смерть.
КОГДА ВЗОЙДЕТ СОЛНЦЕ
Теперь Текле надо было только двумя пальцами повернуть вправо этот железный лепесток, и прозвенит звонок.
Кто-то выйдет, скорее всего — пани Стефа. И какими же будут ее глаза, а еще хуже — слова, с которыми она наверняка сейчас набросится на нее.
Да не все ли равно Текле, какими они будут. Если пережила то, что ей выпало сегодня пережить, не страшны после этого полные удивления и злости глаза пани Стефы и слова, с которыми она встретит Теклю. Пришла. Хоть уже ночь над Веной, но опять перешла Дунай, потому что здесь где-то, в этих каменных домах, лежит ее любовь, ее Сень. И наверно, любовь ее задержала, когда, услышав о матери, хотела броситься за нею в воды Дуная. Да и люди удержали, потому что есть жизнь и она должна жить.