Ахматова, несмотря на отсутствие формальных экспериментов в ее стихах, была поэтессой современной. Ведь Джойс, Элиот, Кафка —постоянные точки отсчета в ее творчестве. Интересно пишет об этом Адам Поморский: «Ахматова не была доктринеркой, однако комплекс антопокосмических мифов, положенный в основу новаторского искусства России, предоставил поэтессе естественное сочетание точек отсчета и ассоциаций. Эти ассоциации были чужды Берлину, сформированному британским мышлением и традициями провинциальной российской интеллигенции либерального толка». Русские писатели, которых любил Берлин, – это Герцен, Толстой и Чехов, совершенно не имеющие значения для Ахматовой. Источник непонимания между Дидоной и Энеем поэтому был гораздо более глубоким, чем кажется некоторым мемуаристам Ахматовой, видящим в нем любовное недопонимание. «Ромео не было», – напишет Ахматова, не было также никакого, якобы вымышленного ею, любовного свидания, в котором до конца жизни пытался оправдаться Исайя Берлин. И совершенно напрасно, поскольку то, что «произошло» или «не произошло» в Фонтанном доме, совершилось совершенно в иных сферах переживания, возможно, недоступных Берлину. В моем понимании гораздо серьезнее вина Берлина в непонимания поэзии Ахматовой, выраженная в его мнении об Ахматовой, Гумилеве и Цветаевой: «Ахматова. Гумилев и Цветаева были последними великими творцами XIX века (Пастернака и, – со своей совершенно особенной манерой, – Мандельштама следует поместить где – то между столетиями). (…) Они оказались по сути незатронутыми модернизмом своих современников – Пикассо, Стравинского, Элиота, Джойса…». Поморский пишет, что такой курьезной точки зрения Берлин придерживался до конца своей жизни. Так что этот, казалось бы, выдающийся интеллектуал, встретив на своем пути настоящую великую поэтессу, не понял ничего, и фактически ничего не узнал о том, что Ахматова ему простила. «Был недолго ты моим Энеем, – Я тогда отделалась костром».
Говоря о жертвенном костре Дидоны, нельзя не вспомнить и о сожженной тетради. Ахматова несколько раз сжигала свой архив. Однако наиболее драматичным было уничтожение многих стихотворений 6 ноября 1949 года после очередного ареста Льва Гумилева. Виня себя в несчастье и приписывая его последствиям встречи с Берлиным, она тогда сожгла почти весь свой литературный архив, сохранившийся в блокадном Ленинграде. «Сожженная тетрадь» была частично реконструирована и послужила подзаголовком цикла «Шиповник цветет». А вот архив, бумаги, тетрадь – все было брошено в жертвенный костер Дидоны.
Костер Дидоны
Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие – и убедилась, что в сущности это одно и то же
«А ведь наша монашенка принимает заграничных шпионов!» – якобы сказал Сталин, прочитав рапорт НКВД о встрече Ахматовой с Берлиным. Ахматова в это время ожидала публикации своих стихов. Она не была, однако, до конца спокойной. Особенно после нескольких поэтических вечеров, на которых слушатели устроили ей овации стоя, ее охватили недобрые предчувствия: «Мне это не нравится. а, главное, им тоже не понравится». И, как всегда, она была права. 16 августа 1946 года Андрей Жданов на собрании ленинградских писателей в Смольном выступил с докладом, разъясняющим только что принятое ЦК ВКП(Б) постановление «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“». Он произнес памятные слова: «Теперь я перехожу к вопросу о литературной деятельности Анны Ахматовой. Ее стихи последнее время все чаще печатаются в ленинградских журналах (…). Анна Ахматова является одним из представителей безыдейного реакционного литературного болота, (…) совершенно чуждого советской литературе (…). До убожества ограничен диапазон ее поэзии… Поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной. Она основывается на эротических мотивах тоски, меланхолии, смерти, мистицизма и изоляции (…) Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой. Со своей маленькой, ограниченной частной жизнью, с тривиальным опытом и религиозно – мистическим эротизмом. Поэзия Ахматовой полностью чужда народу. (…)»