А.К.: Тут Вася, скажем прямо, приврал, потому что «Московская сага» — никакая не история семьи, а именно история послереволюционной России. Своеобразное продолжение «Доктора Живаго». Как если бы доктор Юрий Живаго не погиб…
Е.П.: Ну, и Пастернак имел право ответить на вопрос, о чем роман: «Про то, как доктор жил, а потом умер в трамвае от разрыва сердца».
А.К.: Так что Васина история с «Сагой» подтверждает известную мещанскую мудрость: брак по расчету бывает счастливым, если расчет правильный.
Е.П.: Это ты придумал такую «известную мещанскую мудрость»?
А.К.: По-моему, я. Не помню, во всяком случае… Если не я, то не помню кто.
Е.П.: Если ты, то молодец, если нет — тоже.
А.К.: Повторяю: для русских «Сага» простовата, а для нерусских… ну не понимают они этого! Не понимают, как сын профессора медицины может стать советским генералом, дружок которого насиловал благородных барышень во время Гражданской войны, а он сам топил в крови Кронштадтское восстание моряков… И автор при этом относится к нему не как к негодяю и палачу, а в конце концов, как к жертве. Они это
Е.П.: Я в связи с этими твоими словами думаю: а вот мне, лично мне, интересно было бы, если б мне показывали какую-нибудь французскую семью, ну, пусть даже не времен той революции французской, а революции, например, шестьдесят восьмого года?
А.К.: Вот ты насчет французского… Там другая жизнь, другая планета. Фильмы о жизни Франции во время Второй мировой войны я смотрю с улыбкой, какая бы там трагедия не разыгрывалась. В Париже
Е.П.: И не сажают после войны тех, кто работал на гитлеровцев. Правда, женщинам, которые спали с немцами, головы бреют. На это у французов непримиримости хватает. Но хозяина, открывшего при немцах кафе, они коллаборационистом не считают. Это ж кафе!.. У нас бы его повесили. Или в лучшем случае посадили лет на двадцать.
А.К.: Так что чужое все. Я так скажу: я даже не знаю, справедливо ли это для всех национальностей, но для русского писателя быть всемирным писателем — это обязательно в ущерб тому, какой он русский писатель. За редким, очень редким исключением. Опровергай меня!
Е.П.: А чего мне тебя опровергать? Над этим думать нужно, а не опровергать.
А.К.: Опровергать, потому что мысль спорная. Достоевский — мировой писатель, Чехов — мировой драматург, Бродский — мировой поэт. И какой от этого ущерб их
Е.П.: Опровержение может быть лишь в том смысле, что, может быть, Фолкнер, например, в России более любим и популярен, чем сейчас в Америке. Или другой писатель — Сэлинджер. У нас его обожают, но не так, как в Америке. Там он — их всё. Так всемирный ли он писатель? Да вот тебе еще один пример: финского писателя Мартти Ларни в Финляндии мало кто знал, а у нас он со своей антиамериканской, но действительно смешной книгой «Четвертый позвонок» был дико популярен в самом начале шестидесятых.
А.К.: Финляндия — бог с ней, но я твердо уверен относительно русской литературы: сколько писатель выигрывает в интернациональности, столько же он проигрывает на русской почве. Вот, например, Андрей Платонов — исключительно русский гений. Его проза — действительно новая великая русская проза XX века, бесспорно. Он для русской литературы — фигура заоблачная. А для западной — нет. Он вообще не существует вне общего русского… советского контекста, вне России, вне русского советского языка.
Е.П.: Не скажи. Я знал переводчика Платонова, который в семидесятые годы переложил на французский не то «Котлован», не то «Чевенгур». Он жаловался, что тогда было продано не то пятнадцать, не то двадцать экземпляров книги…
А.К.: Вот видишь!
Е.П.: Зато сейчас Платонов — один из самых модных писателей среди интеллектуалов. Так ведь и джойсовский «Улисс» не сразу обрел свой высочайший статус. «Ничто на земле не проходит бесследно», как пел Градский на музыку Александры Пахмутовой и слова Добронравова. Так вот, если слава крупного писателя преодолеет