Грешить бесстыдно, непробудно,Счет потерять ночам и дням,И, с головой от хмеля трудной,Пройти сторонкой в божий храм.Три раза преклониться долу,Семь — осенить себя крестом,Тайком к заплеванному полуГорячим прикоснуться лбом.Кладя в тарелку грошик медный,Три, да еще семь раз подрядПоцеловать столетний, бедныйИ зацелованный оклад.А воротясь домой, обмеритьНа тот же грош кого-нибудь,И пса голодного от двери,Икнув, ногою отпихнуть.И под лампадой у иконыПить чай, отщелкивая счет,Потом переслюнить купоны,Пузатый отворив комод,И на перины пуховыеВ тяжелом завалиться сне…Да, и такой, моя Россия,Ты всех краев дороже мне.

Все здесь смешалось — грешный хмельной разгул, и искреннее покаяние, лишенное даже такой понятной и распространенной в русском народе жажды сладостного публичного самоистязания («тайком к заплеванному полу горячим прикоснуться лбом»), и преблагополучное после того возвращение к обычным трудам и дням, не смущаемым даже безмолвной укоризной иконного лика. Блока (и в этом, конечно, его наивность) не интересуют здесь «оттенки», которые принимают эти черты национального характера в различной обстановке (не все могут «переслюнить» купоны!). Он с горечью и грустью принимает их за то, что в «трудных» от хмеля (прекрасный оборот!) головах вспыхивают проблески совести, желания приобщиться к чему-то высокому, притягивающему не внешней пышностью, а духовным смыслом («поцеловать столетний, бедный и зацелованный оклад»).

Любопытно, что, читая один из бальзаковских романов, Блок сделал выписку из него: «Родина, подобно лицу матери, никогда не испугает ребенка».

В мрачнейшие дни империалистической войны, трагически переживая «одичание» мира и еще не видя выхода из этого, поэт благодарно отозвался на одно сочувственное письмо: «В таких письмах, как Ваше, есть некое „слышу, сынку“ из „Тараса Бульбы“» (VIII, 456).

Вспомним эту сцену, когда сын Тараса гибнет на чужбине: «Остап выносил терзания и пытки, как исполин… Но, когда подвели его к последним смертным мукам, казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица!»

Этим ощущением исполнены многие тогдашние стихи Блока:

А вблизи — все пусто и немо,В смертном сне — враги и друзья.(«Я не предал белое знамя…»)Вот — свершилось. Весь мир одичал, и окрестНи один не мерцает маяк.. . .Не стучись же напрасно у плотных дверей,Тщетным стоном себя не томи:Ты не встретишь участья у бедных зверей,Называвшихся прежде людьми.(«Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух…»)

«И упал он силою, — писал Гоголь об Остапе, — и воскликнул в душевной немощи: „Батько! где ты? Слышишь ли ты?“».

Подобный скорбный возглас слышится подчас и со страниц блоковских стихов:

Чертя за кругом плавный круг,Над сонным лугом коршун кружитИ смотрит на пустынный луг.В избушке мать над сыном тужит:«На хлеба, на, на грудь, соси,Расти, покорствуй, крест неси».Идут века, шумит война,Встает мятеж, горят деревни,А ты все та ж, моя страна,В красе заплаканной и древней.Доколе матери тужить?Доколе коршуну кружить?(«Коршун»)

И тут невольно приходят на память его прежние строки:

Христос! Родной простор печален!Изнемогаю на кресте!И челн твой — будет ли причаленК моей распятой высоте?(«Осенняя любовь»)

«Мы его застаем в самую трудную для него минуту — когда плечи его горбит безысходная тяжесть. Он неумолимо честен, трудно честен…» (IV, 533).

Так пишет Блок о Бертране, — и снова это оказывается сказанным и о себе самом. Эта «трудная», «неумолимая» честность великого художника трагически претворилась в поэме «Соловьиный сад», подытожившей многие издавна волновавшие Блока мысли.

Перейти на страницу:

Похожие книги