А в конце апреля в Москве состоялись народные гулянья. Как сообщал Сергию Вязмитинову Федор Ростопчин, «над градом сияло в лучах вензелевое имя Государя Императора, с надписью внизу оного: оружием и великодушием взял Париж 1814 г. Марта 19 дня… под горящим в лучах вензелевым именем Его Императорского Величества виден был колосс, упадающий в бездны моря, с надписью в четырех строках:
Россия ликовала по праву. По праву ее царь вскоре примет имя Благословенного – поставленного во благо. По праву «королем королей», подобно Агамемнону, назовет его старый роялист барон де Витроль. «…Мы очутилися в Париже, / А русский царь главой царей» – спустя полтора десятилетия отзовется на эти слова Пушкин; «вождь вождей, царей диктатор!» – еще позже воскликнет Жуковский в «Бородинской годовщине»… Европа и впрямь освободилась, мир воцарился, ликование разливалось повсюду. Цель, некогда поставленная юным Александром Павловичем, была обретена, сюжет достиг кульминации, и особенно эффектной и мощной вышла его концовка.
Праздник Пасхи, день Воскресения Христова пришелся в 1814 году на 29 марта /10 апреля; причем – и в этом царь видел особый смысл – православные, католики и протестанты праздновали ее одновременно. Русские войска, взявшие Париж, пришли на площадь, где был казнен несчастный Людовик XVI; выстроились в каре; склонили головы перед амвоном; все русские священники, каких, только можно было найти во французской столице, возгласили гласом велиим; толпа парижан внимала; царь плакал.
«…Торжественная была эта минута для моего сердца, умилителен, но и страшен был для меня момент этот. Вот, думал я, по неисповедимой воле Провидения, из холодной отчизны Севера привел я православное русское мое воинство для того, чтоб в земле иноплеменников, столь недавно еще нагло наступавших на Россию, в их знаменитой столице, на том самом месте, где пала царственная жертва от буйства народного, принести совокупную, очистительную и вместе торжественную молитву Господу. Сыны Севера совершали как бы тризну по короле французском. Русский царь по ритуалу православному всенародно молился вместе со своим народом и тем как бы очищал окровавленное место пораженной царственной жертвы… Французские маршалы, многочисленная фаланга генералов французских теснились возле русского креста и друг друга толкали, чтоб иметь возможность скорее к нему приложиться».
Нельзя не доверять трогательному рассказу Александра Павловича о его парижском говений и «жажде субботствования»; невозможно усомниться в искренности царя, посвятившего победу «не нам, не нам, а Имени Твоему», в глубине веры, открывшейся ему на тридцать пятом году жизни. И столь же очевидно, что пасхальные торжества в Париже не просто выражали религиозный порыв государя; чтобы воздать благодарение Богу, достаточно было отслужить молебен в походной церкви.
Тут нет противоречия, как не было его в московском шествии 1812 года от Красного крыльца к Успенскому собору. Царь одновременно совершал мистериальное служение и адресовал миру религиозно-политический текст, простой и доступный, рассчитанный на однозначное прочтение. Вот образы Синодального объявления, представленные в лицах русских воинов. Вот – перекличка со сверхисторическим сюжетом первой половины царствования, слышная в церковных распевах под открытым парижским небом… Все здесь кажется согласным с общепринятой эстетикой государственных празднеств имперской эпохи. Но стоит соединить воображаемой дугой московские и парижские торжества, состоявшиеся в апреле 1814 года, как старина первых сразу и резко оттенит принципиальную новизну вторых.
Москва не отступала от барочных правил XVIII века; чем возвышеннее были прозрачные аллегории, тем меньше претендовали они на серьезное, «жизненное» к себе отношение. Их политическая мистика была метафорой; их социальная эсхатология была гиперболой; с помощью метафор и гипербол изображалось величие момента – и только.