Фраза из Варшавской речи: «…докажите вашим современникам, что законно свободные постановления… не суть мечта опасная, но… совершенно согласуются с порядком…», оскорбила в России многих; слишком многих. Даже тех, кто – подобно членам тайных обществ – жаждал учреждения этих самых «законно свободных» учреждений; попросту говоря – парламента. В ней и впрямь заключено нечто унизительное для русского самосознания; правитель не должен говорить о «недоразвитости» своего народа. По крайней мере – вслух. И в форме похвалы другому народу. Но если посмотреть на все с точки зрения самого монарха, то «роковая» фраза всего лишь объясняла последовательность предстоящих действий. Сначала эксперименты на малых исторических площадках – законодательный в Польше, земельный в Балтии; затем, как только окрепнет Священный Союз, масштабные преобразования в России. Недаром в Аахене, во время осеннего Конгресса стран – членов Союза, он даст честное слово генералу Мезону, что сделанное в Польше распространится на все российские владения; что коренная российская проблема будет наконец решена и свобода будет дарована коренному российскому населению.
Но как же тогда объяснить, что полугодом ранее, через месяц после Варшавской речи, все попечители учебных округов получили предписание о новом направлении; что в печати повелено было искоренять «мысли и дух… обнаруживающие или вольнодумство… или своевольство революционной необузданности, мечтательного философствования»?
Как совместить открытые намеки царя на то, что Россия подошла к черте, за которой – великие перемены, и – жестокий цензурный запрет обсуждать крестьянский вопрос в печати?