Самые образы моря как символа земной жизни, человеческой истории, корабля как символа Православия, лодочки как символа иноверия – общие места церковной риторики. Но их смысловое сцепление в речи старца абсолютно нетрадиционно. Немногие православные проповедники XIX века видели «привязь», соединяющую христианские «секты» (прежде всего имелось в виду старообрядчество) с господствующей Церковью. Немногие допустили бы мысль о том, что секты – пусть благодаря невидимой «связке» с Православием – не тонут в море житейском. Большинство сочло бы опасным и соблазнительным отношение к сектантам как к заблуждающимся братьям, а не как к отпавшим нечестивцам. Однако именно так отзывался о раскольниках преподобный Серафим.
Слишком большое сходство – в отличие от общего мнения, облеченного в устойчиво-привычную метафору, – чтобы оно оказалось случайным.
И наконец, четвертый адрес. Быть может, самый важный. На него Феодор Козьмич сам указал: митрополит Филарет. Именно он позволил будущему старцу уклоняться от частой исповеди. Стало быть, он-то и дал послушание, требующее такого позволения.
Что же за послушание? Попытаемся разгадать загадку.
Будущий митрополит Филарет (Дроздов) с юных лет был причастен миру большой русской политики. Еще учась в Троицкой лаврской семинарии, он был приближен митрополитом Платоном (Левшиным) – одним из самых «политичных» церковных деятелей конца XVIII – начала XIX столетия. И через него – неизбежно – был в первые же месяцы после переворота посвящен в подробности антипавловского заговора; знал, какую цену Александр I заплатил за свое преждевременное воцарение; был вовлечен во многие дворцовые тайны.
Едва получив известие о произошедшем в Таганроге и о присяге, принесенной Константину, архиепископ отправит из Москвы личное послание «варшавскому сидельцу»; послание, за стилевым холодом которого будет скрыто смятение писавшего. Да, Филарет выполнил поручение царя; да, он никому не сказал о том, что за документы хранятся в пакете, опущенном в недра ковчежца; но теперь – теперь – что делать? Кому из членов правящей династии и в какой мере Александр счел нужным раскрыть секретные решения; ведает ли Константин об участи Николая и Николай об участи Константина? Или, как было не раз, все запутано до предела?[374]
После известной заминки, мышиного шуршания секретных запросов, после двусмысленной паузы в делах Российского государства, после повторной присяги и смуты будет принято высочайшее решение 18 декабря 1825 года вскрыть ковчежец и завещание, в нем покоящееся, огласить.
Решение логичное.
Документ, хранящийся в алтаре Успенского собора Московского Кремля, где совершалась коронация русских царей, как бы освящен изначально, наделен – для народа – дополнительной степенью непререкаемости. Вынуть Манифест из церковного ковчежца и в присутствии сенаторов, «гражданских и военных чинов» объявить его молящимся – совсем не то же самое, что просто опубликовать в правительственной печати текст царского указа, извлеченный из пыльных недр Сената. В первом случае то будет акт сакральный – во втором бюрократический.
Но решение – не слишком этичное, ибо следовало принять его раньше, до событий 14 декабря.
И тогда вновь был использован хорошо известный любому политику принцип громоотвода. Вот – ковчежец, вот – владыка; вот поп, вот приход; разбирайтесь, как знаете. Верховная российская власть тут как бы и ни при чем. Что оставалось Филарету? В знаменитой «Речи при всенародном открытии хранящегося в Московском Успенском соборе завещательного акта в Бозе почивающего Государя Императора Александра Павловича, о назначении на наследственный Всероссийский Престол Его Императорского Величества Благочестивейшего Государя Николая Павловича Императора и Самодержца Российского» он вынужден был использовать все возможности риторического искусства, чтобы отвести от власти подозрение в двусмысленности ее действий. (А значит, в какой-то мере направить эмоциональный удар на себя.)
«Производство» из архиепископов в митрополиты, состоявшееся 22 августа 1826 года, во многом было знаком благодарности Николая I Филарету, закрывшему собою очередной моральный изъян предшествующего правителя.
Однако опалы опалами, награды наградами, а все, что совершалось в александровскую эпоху, не было для Филарета чужим, чуждым. Он прошел, как мы помним, через все ее соблазны и искушения[375]; позднейшая суровость Филарета и кажущаяся холодность были запоздалым ответом на его юношеские вопросы, который он предложил сам себе. Чрезмерная трезвость его зрелого отношения к миру восполняла и заземляла чрезмерную экзальтированность ранних лет.
Включенность в сферу государственного делания. Тесное сотрудничество с Александром. Внутреннее, опытное знание о болотном мерцании религиозного анархизма начала XIX столетия. Сугубо церковный взгляд на политику – как на одну из форм человеческого самоосуществления, подлежащую сначала нравственной, а уж затем прагматической оценке. Понимание сакральной сущности монархического правления.