– Чем же царь виноват? Ты сам говоришь: народ… – начал было Матвей Иванович, но теперь уже Сергей не дал ему говорить.

– Нет! Народ не знал, что делает, а он знал. «Царство Божие на земле, как на небе», – это он сказал, а делал что? Благословенный, Спаситель России, Освободитель Европы, – что он сделал с Россией, что он сделал с Европой? Не им ли раздут в сердцах наших светоч свободы и не им ли потом она также жестоко удавлена?.. Самое великое стало смешным, самое святое кощунственным… Этого нельзя простить. Пусть прощает, кто может, – я не могу… Да, да, молчи, знаю сам: «не убий». А вот убил бы, убил бы тут же на месте…

Голицын не видел лица его, но по голосу угадывал, что оно ужасно, так же как намедни, когда он говорил с ним о Гебеле; и всего ужаснее то, что, милое, доброе, детское, оно могло быть таким.

– Сережа, Сережа, что ты? Во Христа веруешь, а можешь так! – воскликнул Матвей Иванович.

Сергей, закрыв лицо руками, опустился на лавку в изнеможении, как будто опять раздавленный тою же, как давеча, страшной тяжестью.

Оба замолчали, потом заговорили шепотом. Матвей Иванович плакал, а Сергей обнимал его, утешал, успокаивал с такой нежностью, что трудно было поверить, что это тот самый человек, который за минуту говорил об убийстве.

Была полночь; луна – в зените; свет еще ярче, тишина еще тише, и ожидание, напряжение, томление еще нестерпимее.

И вдали опять, как давеча, послышалось:

Моя матинька, моя голубонька,Як мени жити, як доживати?

Но печальная песнь оборвалась, и вдруг зазвенела – веселая, буйная, звонкая, как русалочий смех:

Та внадився журавельДо бабиных конопель…

И все на земле и на небе, как будто этого только ждало, – вдруг тоже запело, зазвенело, ответило смехом на смех, – весь яркий свет был звонкий смех.

– Ничего не будет! Ничего не сделаем! – плакал плачущий. «Будет! Будет! Сделаем!» – смеялось все над плачущим.

И с такой радостью, как еще никогда, повторил Голицын:

– Будет! Будет! Сделаем!

<p>Глава четвертая</p>

Предстоящее свиданье с государем не давало покоя Голицыну. Получив наконец так долгожданный отпуск и уезжая из Петербурга, он был почти уверен, что свидания не будет. Но тотчас же по приезде Голицына в Киев генерал Витт, начальник южных поселений, вызвал его в корпусную квартиру, в Елисаветград, и объявил высочайшее повеление не отлучаться из Киевской губернии, не испросив на то разрешения губернатора, так как государь во всякую минуту может потребовать его к себе. «По всей вероятности, – прибавил Витт уже от себя, – свидание назначено будет во время осенней поездки императора на юг».

Если бы кто-нибудь сказал ему: «Для покушения на жизнь государя ваше свидание с ним случай единственный», – то он не знал бы, что ответить. «Пусть не я, а другой», – это не только сказать, но и подумать было стыдно, а между тем он чувствовал, что на государя рука у него не подымется: никогда не забудет он того взора, которым обменялись они над гробом Софьи; чувствовал, что тут неладно что-то, не решено окончательно, и как в последнюю минуту решится, еще неизвестно.

Вскоре после ночной беседы Сергея Муравьева с братом получена была в Василькове весть о доносе Шервуда и об открытии заговора. Муравьев и Бестужев просили Голицына съездить в Тульчин, местечко Подольской губернии, где находилась главная квартира 2-й армии, чтобы предупредить двух директоров тамошней управы, Юшневского и Пестеля.

Голицын поехал в Тульчин. Пестеля там не застал, а Юшневский, узнав о доносе, сказал:

– Это все от генерала Витта идет. Вы его знаете?

– Знаю.

– Ну что он, как?

– Претонкая бестия!

– Вот именно. Вы ведь с ним тоже приятели: все лезет к нам в общество; в удостоверение своей искренности назвал уже нескольких шпионов: в том числе капитана Майбороду, который служит у Пестеля.

– Ради бога, Юшневский, скажите ему, чтобы не сближался с Виттом: ведь это гибель!

– Да уж сколько раз говорил. Поезжайте сами к нему, Голицын, расскажите все; может быть, вам больше поверит…

Голицын хотел ехать тотчас в местечко Линцы, где стоял Пестель, но Юшневский сообщил ему, что тот уехал в Бердичев, – обещал написать, чтобы скорей возвращался, и просил Голицына подождать в Тульчине.

Юшневский понравился Голицыну: в тонком, с тонкими чертами, лице – невозмутимое спокойствие, тихая ровность, тихая ласковость. Добродетельным республиканцем, древним стоиком называли его товарищи. «Вот на кого положиться можно: за ним как за каменною стеною», – думалось Голицыну. Почти все остальные члены общества казались ему детьми; Юшневский – взрослым; и никогда еще не чувствовал он так зрелости, взрослости самого дела.

Юшневский был любим всеми. В 30 лет – генерал-интендант 2-й армии; начальник штаба, генерал Киселев, был ему приятелем; главнокомандующий, граф Витгенштейн, отличал его за деловитость и честность. Ему предстояла большая карьера.

Перейти на страницу:

Все книги серии Царство зверя

Похожие книги