«И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе. Думаю, что буду ею доволен, тем более что параллельно подниму все свои университетские знания, подвыветрившиеся за годы войны», — писал Солженицын вскоре. Его поселили в общежитии завода, в опрятной комнате на шестерых (кровать, чистые простыни, казённое мыло), прилично кормили (горячее, 800 граммов хлеба, 40 – 50 граммов сахара), выдавали 15 папирос в день. В заводскую библиотеку поступали центральные газеты, а пункт питания, с чистыми скатертями, тарелками, чашками, вилками и ножами (после лагерных эмалированных плошек и тюремных бутырских мисок с выбитыми буквами «БуТюр») напоминал столовую довоенного дома отдыха. Впервые с начала срока Солженицын мог обойтись без посылок и надеялся даже, что сможет ежемесячно высылать домой хоть по сто рублей. И это почти сразу оказалось возможным; деньги (кроме зарплаты, дали раз и премию) переводил на адрес М. К. Решетовской. Ныне у тёщи квартировал Соломин: ещё в 1944-м, как только стало известно, что в Минске у него погибли родные, Саня и Наташа позвали друга в Ростов, и он уже учился в инженерно-строительном институте [36].
С работой, которую предстояло выполнять в Рыбинске, А. И. справлялся легко, но рабочий день длился с 8 утра до 8 вечера, с часовым перерывом на обед, забирая почти всё свободное время. Выходной день (суббота) уходил на повторение высшей математики и английского, и ещё на музыку — здесь она была доступна, репродуктор висел в коридоре (потом зэки смастерили и устроили радио в комнате). «Математику я забыл не так страшно, как думал, — сообщал он спустя месяц. — Легко пробежал курс дифференциального исчисления, а сейчас занимаюсь дифференциальными уравнениями по тому же самому учебнику Степанова, по которому сдавал их в университете. Интегрирую уравнения почти не хуже, чем раньше. Так что надеюсь, что к лету весь математический анализ будет у меня в совершенном порядке».
Но
В декабре ему предложили самостоятельную работу, увлекательнее той, какую он делал до сих пор. Однако мечта, будто успешный результат может дать освобождение или сильно сократит срок, быстро испарилась: его личное участие в проекте не было никак оформлено, нигде не зафиксировано и потому никаких выгод не сулило. Просто интересная работа — и на том спасибо.
Свой 29-й день рождения он встречал в Рыбинске, размышляя, что же будет дальше, ещё шесть лет. «И внутреннее состояние, и отношение окружающих дают мне всё время чувствовать, что я силён, здоров, молод, больше того — что я в расцвете своих умственных сил и их день ото дня прибывает». Он ощущал себя грустным, но не потерянным, несчастным, но твёрдым. И главное: именно здесь, после почти двухлетнего перерыва, он смог вернуться к стихам — то самое «Воспоминание», посвящённое Н. А. Семёнову, с кем пролежал в Бутырках бок о бок, было написано в Рыбинске.
Перед Новым годом стало известно, что вскоре ему предстоит покинуть авиазавод. Одно за другим возникали и отпадали предположения: Рыбинская авиационная шарашка была филиалом большой шарашки в Болшево, а другой её филиал находился в Таганроге, так что могла выпасть и та, и другая карта. Ожидание длилось январь и большую часть февраля. Но выпало нечто совсем третье. «Мой переезд предполагается в такой же комфортабельной форме, как я ехал с фронта», — сообщал он жене 20 февраля 1947-го. А на следующий день два конвоира и в самом деле взяли его на этап — ехали обычной электричкой из Рыбинска в Москву, на Ярославском вокзале сели в трамвай (спецконвой, предъявив кондуктору удостоверения, билетов не брал), от остановки пешком шли до ворот «Санатория Бутюр», где ожидался знакомый ритуал приёмки.
«Я знаю: через несколько часов неизбежных процедур над моим телом — бокса, шмона, выдачи квитанций, заполнения входной карточки, прожарки и бани — я введен буду в камеру с двумя куполами, с нависающей аркой посередине (все камеры такие), с двумя большими окнами, одним длинным столом-шкафом — и встречу не известных мне, но обязательно умных, интересных, дружественных людей, и станут рассказывать они, и стану рассказывать я, и вечером не сразу захочется уснуть».