«Библиотека Лубянки — ее украшение. Книг приносят столько, сколько людей в камере. Иногда библиотекарша на чудо исполняет наши заказы!» Подумайте только: заказы! А в Марфино утонченный библиоман имел возможность делать заказы даже в главной библиотеке страны — в Ленинке. В Мертвом же доме была только одна Библия, и ничего больше. Достоевский писал А. Н. Майкову: «В каторге я читал очень мало, решительно не было книг. А сколько мук я терпел оттого, что не мог в каторге писать…» Кто может ведать, что потеряло человечество из-за долгой острожной немоты гения…

<p>ШУРОЧКА</p>

Будто бы с завистью Солженицын пишет: «При Достоевском можно было из строя выйти за милостыней. В строю разговаривали и пели». Допустим, так. Но не было такой вольности, чтобы в строю читать Библию, а Шурочка рассказывает: «На долгие воскресные дневные поверки во дворе я пытался выходить с книгой (всегда — с физикой), прятался за спины и читал». Так было в начале срока на дневных поверках, точно так же в конце срока — на вечерних: «В бараке после ужина и во время нудных вечерних проверок читаю 2-й том далевского словаря. Так и сижу или бреду по поверке, уткнувшись в одно место книги». Как видим, и лежу, и сижу, и бреду, и стою — и все с книгой!

Иногда, словно спохватившись, наш герой вдруг начинает рисовать картину жуткого бескнижья. Рассказывает, например, что в Экибастузском лагере сочинял поэму «Прусские ночи». Сержант охраны случайно обнаружил «изрядный кусок» ее и спросил, что это такое. Тут, уверяет автор, произошел такой разговор: «Твардовский! — твердо ответил я. — „Василий Теркин“». — «Твардовский! — с уважением кивнул сержант. — А тебе зачем?» — «Так книг же нет. Вот вспомню, почитаю иногда».

Разговор этот явно мифический. Невозможно понять, почему сержант на слова «книг же нет» тотчас не ответил: «Полно врать-то!», ибо в лагере была целая библиотека, в которой сам Шурочка и работал, уж всенепременно имелся там «Теркин», невероятно популярный в те года.

В другой раз сочинитель рассказывает еще более жуткую историю жестокого преследования за книги и чтение. Вот, дескать, один заключенный читал на английском языке роман Войнич «Овод». Делал он это будто бы «тайком». Почему сам он мог читать и полеживая, и посиживая, и даже постаивая в строю, а другой — только тайком, Солженицын не разъясняет. Пишет далее, что этому человеку, уже отбывшему, возможно, много лет наказания, за чтение книги увеличивают срок еще на восемнадцать лет строжайшего режима! Впрочем, намекает, что это не столько просто за книгу, сколько за чтение иностранного автора и за изучение иностранного языка. Но опять — и Шурочка же учил в лагере английский да читал Коллинза, который родом был, кажется, не из Ростова, а ему — хоть бы что!

<p>«ЛЕЖАЛ Я КАК-ТО НА ТРАВКЕ И ПИСАЛ…»</p>

А как обстояло дело с писанием собственных произведений?

В письме А. Н. Майкову Достоевский жаловался: «Не могу Вам выразить, сколько я мук терпел оттого, что не мог в каторге писать». Ему, Достоевскому, удалось сделать кое-какие записи лишь в госпитале благодаря покровительству корпусного штаб-лекаря И. И. Троицкого, который эти записи и хранил.

Солженицын, поминая важность этого вопроса, хитрит и напускает туману, однако до истины добраться все-таки можно. Во-первых, он заявляет, что писать было немыслимо по простой причине отсутствия бумаги и других необходимых для этого средств. Железный закон для заключенных был, дескать, таков: «Не иметь ничего рукописного, не иметь чернил, химических и цветных карандашей, не иметь в конце концов (?) книг». И тут, желая, как видно, полнее посрамить писателей прошлого, уличить их в легкости жизненных путей, наш герой оставляет Достоевского и хватается за Короленко. К нему он испытывает такую же неприкрытую ревнивую неприязнь. Как же! Ведь он тоже конкурент и по биографии, и по творчеству: неоднократно арестовывался, сидел в тюрьмах, ссылался, и все это нашло отражение в его книгах.

Пытаясь дискредитировать Короленко, Солженицын опять пускается рассуждать о том, как легко, мол, тот отбывал тюремное заключение, какие вольготные у него были условия, в частности, для того, чтобы писать: «Короленко рассказывает, что он писал в тюрьме, однако — что там были за порядки! Писал карандашом (а почему не отобрали, переламывая рубчики одежды?), пронесенным в курчавых волосах (да почему и не остригли наголо?), писал в шуме (сказать спасибо, что было где присесть и ноги вытянуть!). Да еще настолько было льготно, что рукописи эти мог сохранить и на волю переслать (вот это больше всего непонятно нашему современнику!)». Опять хочет уверить нас, что по сравнению с тем, как сидел он сам, у Короленко была не тюрьма, а божья благодать. «У нас так не попишешь даже в лагерях!» — восклицает с чувством превосходства все прошедшего человека над несмышленым ребенком.

Перейти на страницу:

Все книги серии Народ против

Похожие книги