Литература Солженицына создавалась на лесах, на каменной кладке — ложилась листком на кирпич, в промежутках между пустыми и полными носилками с раствором. Потаённое творчество имело вид мелких бумажных комочков с двадцатью строками, которые автор выдавал, если находили при обыске, за чужое фронтовое стихотворение, за пьесу для художественной самодеятельности и даже за отрывок из поэмы «Василий Тёркин» — благо имя Твардовского было на слуху. Так — чудом! — были спасены от расправы и сам сочинитель, и его стихотворные вещи — кусок из «Пира Победителей», весь «Каменщик», строки «Прусских ночей». Но даже и бесформенным комочкам нельзя было доверить фамилию, дату, суть события, а надо было шифровать, сокращать до буквы, ставить прочерки. И надо было запоминать километры строк, тренируя память с помощью спичек и чёток. «Меня обыскивали, считали, гнали в колонне по степи — а я видел сцену моей пьесы, цвет занавесов, расположение мебели, световые пятна софитов, каждый переход актёра». Писатель, скрывавший факт своего писательства и свою причастность к Тайне, будто находился в долгом, далёком, не обнаруживаемом побеге. «Я жил как во сне, в столовой сидел над священной баландой и не всегда чувствовал её вкус, не слышал окружающих, — всё лазил по своим строкам и подгонял их, как кирпичи на стене».
Спустя много лет Солженицын скажет: «Я стал достоверным летописцем лагерной жизни». Казалось, в его положении («букашка мироздания, ничтожный зэк, член последнего сословия, бесправнее колхозника») нельзя было быть дальше от главной жизненной цели. Но получилось, что в этом именно положении нельзя было оказаться ближе к ней. «Лагерное существование, оно как бы меня повернуло. С одной стороны, оно как будто увело меня от магистральной темы, которую я хотел разрабатывать, от истории нашей революции, но с другой стороны, наоборот, это, как говорится, был Божий указ, потому что лагерь направил меня наилучшим образом к моей главной теме. Через лагеря, которые меня отвлекли по годам, по силам, и могли кончиться моей смертью, через это меня ввело в самое русло моей главной темы».
Вспоминает Панин: «С наступлением тепла Солженицын начал читать наизусть своё первое произведение — поэму “Дорога” (“Дороженька” —
Панин полагал, что Солженицыну следовало поставить памятник при жизни, изобразив его в тёмном бушлате и офицерской ушанке каменщиком в момент передыха на кладке стены из черного мрамора. «Шея замотана вафельным полотенцем, лицо сосредоточено, взгляд устремлен вдаль, губы шепчут стихи, в руках чётки. Так читал он нам каждую неделю новые строфы всё возрастающей поэмы». Больше всего слушателей поражало то, что поэт слагал её сразу в уме, почти никогда не прибегая к бумаге, ибо риск попасться был огромным. «Однажды вечером, — вспоминал Панин, — он потерял листок, на котором всё же что-то записал, и не обнаружил его в бараке. Всю ночь он проворочался на жёстком ложе, с первым ударом подъёма был уж у двери и, выскочив, проделал наиболее вероятный маршрут, который восстановил в памяти. О диво! Листок, исписанный его столь характерным почерком, попал в расщелину между камнями на дороге. Саня занимался творчеством в обстановке слежки и регулярного надзора и, попадись этот клочок бумаги в лапы надзирателя, было бы создано лагерное дело. В это время Саня выходил ещё ежедневно на работу в качестве каменщика. Мы были горды тем, что в нашей среде формируется писатель огромного калибра, так как это уже тогда было ясно».