В ту осень над головой Солженицына клубились тучи. На закрытых собраниях заявляли: «Пусть убирается за границу!» «Уже был приказ посылать наряд милиции — меня выселять, а я не знал ничего, спокойно погуливал по аллейкам». И двигался, летел на всех парах «Август». «Читал главы “Августа”, — записал Лакшин. — Романист такой, что руками развести, и похоже, что подбирается к главному, не только в романистике». Читал и Твардовский, с тем же впечатлением. Ко дню рождения снова пришло много телеграмм и писем. На концерте Шостаковича в Большом зале консерватории, в антракте, к А. И. не боялись подходить люди, благодарить «за всё», просить автограф. И сам он, несмотря на тучи и мрак, каким-то своим особым зрением видел намёк на рассвет. Ростропович не уставал повторять, что Бог послал ему счастье в дом — живого гения. В новогоднюю ночь в тесном кружке А. И. приветствовал Стиву, говоря, что видит в наступающем времени «светлый день России».
Однако главный итог и счастье конца шестидесятых, заключались, кажется, не в славе, не в известности и не в том, что он зашвырнул в СП «Открытое письмо». Счастье его таилось пока от людских глаз. «Ладушка, любимая! — писал он той осенью Але. — Даже непривычно это мне: как часто, сколько раз на день, черезо всю работу, через все мысли пробивается мысль о другом человеке, всё об одном — о тебе, о тебе! Снова хочется быть вместе — чаще, чем задумано, чем возможно. А больше всего хочется, чтоб выплавился из нашей близости — он, третий… Просто даже другого пути в жизни как будто не осталось — обязательно чтоб так!... Всё сердце — к тебе! Такое счастье, что ты у меня есть». Их связывало чувство, которое было никак не меньше Самиздата, хотя с ним (и с хранениями) Аля справлялась отменно. А ещё помогла, через Лизу Маркштейн, свою знакомую, найти адвоката в Швейцарии и заняться передачей дел. «Неслышно, невидимо моё литературное дело превращалось в фортификацию».
Несомненность и неутолимость их любви, связь, крепнущая от встречи к встрече, жажда быть вместе сопрягались с растущей тревогой — что дальше? Как-то в январе, когда жена отправилась навестить мать и тётушек, А. И. прислал ей письмо, мягко убеждая «подержаться месяцок в Рязани», чтобы он мог ощутить реальный сдвиг в работе. Такие просьбы повторялись всё чаще. Надя Левитская, жившая той (и следующей) зимой в Жуковке, вместе с Аничковой, в качестве сторожих дачи и «пастухов» ньюфаундленда Кузи, вспоминала, как на весь день приходила Наталья Алексеевна из флигеля, где обитал муж, в большой дом, «чтоб не мешать ему работать». «Иногда Н. А. играет на рояле, а то лежит, уткнувшись носом в стенку дивана, и плачет. Уже в эту зиму стремился А. И. на подольше отправлять её в Рязань».
Шестилетний разлад двигался к неизбежному финалу, но должно было случиться нечто, что ускорило ход событий…
«Ладуня моя ненаглядная, — писал Солженицын Але в марте 1970-го. — За спехом деловых разговоров всё не остаётся времени выразить тебе, остаётся писать письмо: представляешь ли ты, как ты постоянно присутствуешь со мной, близ меня? Ложусь ли, встаю, ночью ли проснусь — никогда не минует мысль тебя. И на дню по многу раз обращаюсь к тебе, делюсь тем, что в работе возникает и по другому разному, всё время — ноющая нехватка тебя, два дня разлуки уже кажется много. И удивительно, как это в жизнь вошло незаметно, с первого взгляда не угаданно. А сейчас
Летом А. И. получил от Али долгожданную, вымоленную весть. Минувший год надежда стать отцом то радостно вспыхивала, то гасла, и он сокрушённо винил в этом себя, только себя, умоляя её не ненавидеть своё «пустое тело». Вспоминает В. Туркина: «А тут Санечка узнал, что у него будет ребёнок. И хотя Аленька говорила, что об этом не узнает ни одна душа, что она сама будет растить дитя, что она не хочет, чтобы это послужило причиной окончательного разрыва Сани с Наташей — он твёрдо стоял на своём: он отец, ребёнок будет записан на его имя и как бы тяжело это ни было, с этого момента всё меняется».