Передовой отряд советских писателей особенно торжествовал в связи с расправой. Этого учителишку из провинции напечатали, приняли в Союз писателей, превознесли до небес. Кололи глаза его «правдивыми» опусами, ставили в пример. И что? Он мог бы ездить по стране, описывать новые города, заводы-гиганты, колхозы-миллионеры, а вместо этого сидел под Москвой и клеветал. Три машины, две дачи… матёрый деляга… бизнес на антисоветизме… миллионер… контрреволюционер… моральное чудовище… Но почему тогда его ценили Чуковский, Твардовский, Маршак? Почему им восхищалась Ахматова? Эти вопросы приходили на ум многим, а иные открыто писали: «Раньше на 100 писателей, критикующих недостатки правительства, приходился один Греч или Булгарин. А ныне на 100 курящих фимиам власть имущим едва ли один осмелится написать — “когда румяный комсомольский вождь / на нас, поэтов, кулаком грохочет / и хочет наши души мять, как воск, / и вылепить своё подобье хочет…” — и тот после 2 – 3 вызовов в ЦК или КГБ остепенится».
Писатели, улюлюкавшие вслед изгнаннику и «всем сердцем одобрявшие мудрое решение», ведали, что творили, но держались своей уютной линии, полагая, что она воцарилась навсегда, на их век — хватит. «Но что делаем мы, молчаливое интеллигентное большинство? — спрашивал Вадим Борисов. — Мы с жадным любопытством ждём развязки. “Бог не выдаст, свинья не съест” — не так ли? Мы умываем руки — и надеемся сохранить их чистыми? Но в России, для которой жертвует собою Солженицын, ещё достаточно благодарных сердец, которые скорее предпочтут разделить его судьбу, чем оставаться соучастниками в заговоре рабьего молчания». «Где Вы — там и Россия… Сколько ни есть сегодня здесь любящих Вас, завтра их будет вдвое, послезавтра втрое», — писал ему в те дни поэт Владимир Корнилов.
…Едва конвоиры вывели мужа, Аля бросилась в его кабинет, успеть разобраться с бумагами: самое важное прятала на себе, остальное сжигала на металлическом подносе, служившим для сожжения «писчих разговоров». Сортировала, перекладывала, жгла, полагая, что обыск неизбежен. Двое из конвоя ещё минут двадцать оставались в квартире, чего-то выжидали. Чего? Подкрепления? Отмашки? Шафаревич тоже остался, защищал дверь в кабинет. Бабушка с Митей привезли коляску со Стёпой, пошли в детский сад за Ермошей. Игнат норовил выползти на лестницу — внешний замок был сломан. Телефон вёл себя странно: гудок, нормальный набор и тут же разрыв; но после многих попыток Але удалось прорваться в три места: этого было достаточно, чтобы весть облетела Москву.
Вечером 12-го в квартиру арестованного шли друзья и знакомые, без приглашения, как приходят в несчастье. Первые, услышав рассказ очевидцев ареста, передавали следующим, а те по цепочке дальше. Сахаровская группа из пяти человек пикетировала перед Генеральной прокуратурой, полагая, что А. И. там. Но
Ночью на кухне Аля поставила большой таз под костёр, который придется жечь всю ночь (с обыском сюда так и не придут, а будут по чьей-то мстительной наводке искать в Рязани, у Радугиных, знакомых А. И., где он никогда ничего не держал, и в Крыму, у Зубовых, откуда давно всё забрал). Главное, мучительное колебание той ночи было — как сохранить архив? Раздать гостям, пусть возьмут, кто сколько может? Но это значит — губить людей… И удастся ли потом всё собрать? А если утром придут и