Итак, мы пришвартовались и выгрузили на берег припасы. Бальтазар в благодушнейшем из настроений улегся на спину, надвинув шляпу на глаза. Нет, купаться он не станет, и вообще пловец из него никакой, так что мы с Клеа, как всегда, вдвоем ушли в знакомую лагуну, в первый раз за столько месяцев. Ничего не изменилось. Часовые были на посту, шушукались о чем-то беззвучно, собравшись в полукруг, хотя беспокойное зимнее море и отнесло их чуть в сторону, ближе к обломкам судна. Мы поприветствовали их не без иронии, но весьма уважительно, и в этих древних жестах, и в странных – под водой – улыбках узнали отблеск прежних радостей: хотя бы просто оттого, что мы вот так же плыли: вдвоем и вместе. Как будто кровь опять нашла дорогу и заструилась в жилах – пережатых, сухих, пустых. Я поймал ее за пятку и запустил кувырком через голову в сторону мертвых, и она, вильнув, как рыба, вбок, отплатила мне той же монетой – зашла со спины и толкнула что было сил: меня – вниз, себя же – наверх, к воздуху и свету – прежде чем я успел ее, хулиганку, перехватить. Вот там-то, в тот самый миг образ Клеа, плывущей по спирали вверх (и волосы клубятся за спиной), вернулся и занял прежнее место. Время вернуло ее нетронутой, цельной, «взаправдашней, как Муза, Муза Города, чьи серые глаза…» – если вспомнить стих по-гречески. Едва ее пальцы коснулись коротким и точным движением моего плеча, со дна встало все наше прошлое лето.
А потом: сидеть, как прежде, на солнышке и потягивать красное вино от св. Мены[417], пока она ломает на куски длинный ржаной багет или тянется вот за тем, особенным кусочком сыра или веткой фиников. Покуда Бальтазар в полудреме глаголет о виноградниках Аммона, о королях Королевства Острог и о королевских битвах, о мареотийских винах, воздействию которых не история, но Гораций, известный сплетник, приписывал разного рода странности в характере Клеопатры… («История прощает все, и все готова объяснить – даже то, чего мы сами простить себе не в состоянии»).
День так безветренный и жаркий, а мы лежали на горячих голышах; и наконец – к восторгу Бальтазара и некоторой растерянности Клеа – дала о себе знать предсказанная им гроза, для начала явив эдаким герольдом огромное иссиня-черное облако, мигом накатившееся с востока и обложившее город. И так же внезапно – как каракатица, когда в она испуге выпускает облачко чернил и вода мутнеет вокруг во мгновение ока – сверкающей плотной пеленой на город обрушился дождь, загромыхал гром, раскатился, треснул, еще и еще. При каждом новом ударе Бальтазар восторженно хлопал в ладоши – не только оттого, что оказался прав, но также и потому, что мы-то сидели здесь, на пляже, в тепле, на солнышке, ели апельсины и пили вино над тихой голубой лагуной.
«Хватит каркать», – сурово сказала Клеа.
То была одна из странных местных весенних гроз, которые обязаны своим рождением резкому контрасту температур между землей и морем. Они способны за несколько секунд превратить городскую улицу в бурлящий горный поток, но полчаса для них – крайний срок. Налетит вдруг ветер, и туча тут же свалится за горизонт, как не было ее. «И, помяните мое слово, – сказал Бальтазар, опьяненный собственным провидческим даром, – к тому времени, как мы вернемся в гавань, все будет снова сухо, суше не бывает».
Но тут сей странный день одарил и порадовал нас еще одним явлением природы – нечастым в здешних водах летом: скорее это случается поздней осенью, когда в ожидании зимних штормов барометр вдруг резко падает… Вода в лагуне потемнела и словно сгустилась, а потом набухла изнутри фосфорическим призрачным светом. Первой заметила свечение Клеа. «Смотрите! – крикнула она, бултыхнув ногами в мелкой прибрежной воде и разбудив целый сонм мелких суетливых искр. – Фосфоресцирует!» Бальтазар начал было излагать что-то уж слишком умное насчет организмов, вызывающих подобный феномен, но мы уже его не слушали – мы оба упали в воду бок о бок, головой вперед и круто пошли вниз, волшебно преображенные в две огненные фигуры, и крохотные молнии слетали на ходу с пальцев наших рук и ног, а около лиц бушевало пламя. Пловец, увиденный так сквозь воду, похож на какую-нибудь раннюю фреску с изображением Люцифера, низверженного с небес, и объят пламенем в буквальном смысле слова. Свет был так ярок, что оставалось только удивляться – как мы до сих пор умудрились не обжечься. И мы играли, сверкая, как кометы, серди безмолвных мертвых моряков, которые недвижно покоились в своих холщовых саванах, разве только чуть покачиваясь по воле течений и, может быть, исподтишка за нами наблюдая.