После окончательного ухода отца из семьи весной 1923 года всю силу своей огромной любви и привязанности к нему мама перенесла на их сына, то есть на меня; одновременно усилилась ее боязнь потерять меня – последнюю зацепку в ее жизни, как сама она говорила. Мне было тогда 11 лет (возраст, когда мальчику отец становится все более и более нужен).
Естественно, что по мере моего взросления у мамы все больше увеличивалась боязнь появления в моей жизни какой-нибудь девушки или, тем хуже, женщины – но что поделать, как говорится, «гони природу в дверь, она войдет в окно!» Несмотря на мой еще вполне мальчишеский вид, во мне созревал мужчина и, как свидетельствует моя старшая сестра Алла (сам я этого не помню), я шутливо и фривольно стал поговаривать о том, что мне уже нужна «лошадка». По натуре был я влюбчив, с 17 лет учился в институте, где была масса всевозможных девушек, к любой из которых я мог привязаться. Поэтому мама была эгоистически рада, когда меня потянуло к Клеш и, несмотря на разницу в возрасте (Клеш была старше меня на девять лет), я с ней сошелся, ибо при нашей связи (я это прекрасно понимал) все в нашей общей жизни оставалось по-прежнему на своих местах – Клеш продолжала жить со своей одинокой мамой на Большом Проспекте Петроградской стороны, а я продолжал жить с мамой на Большой Пушкарской на расстоянии менее одного квартала ходьбы от квартиры Клеш, которая каждый день бывала у нас. Естественно, я близости с Клеш не афишировал, но «шила в мешке не утаишь», и на ближайшее 1 апреля 1932 года я получил по почте письмо, написанное печатными буквами, в котором оказался листок с приводимыми ниже стихами, а над стихами была нарисована лошадь с приклеенной фотографией Клеш на месте лошадиной головы:
Конечно, я сразу определил автора стихов – сестра Алла и, конечно, по согласованию с мамой…
Материально мы жили трудно, еле-еле сводили концы с концами, постоянно что-то закладывали в ломбард, чтобы добыть денег на каждый день или просили в долг у Клеш, которая приносила деньги из запасов, наработанных ее мамой и ею самой на службе.
Скоро наши знакомые стали принимать Клеш как мою гражданскую жену. Она помогала маме держать меня в порядке, стирала и крахмалила мне рубашки и воротнички, что-то зашивала, помогала немного по хозяйству, была в курсе всех наших семейных, хозяйственных и материальных дел и стала первым советчиком мамы.
В 19 лет мне безумно хотелось иметь ребенка. Я не мог равнодушно смотреть на кормящую свое дитя мать, меня внутренне начинало как-то трясти мелкой дрожью. Жили мы в большой плохо обустроенной коммунальной квартире, в которой сестра Тиса в маленькой комнате для прислуги рядом с общественной кухней мыкалась с мужем и родившимся мальчиком Володей-Бибой (будущим Владимиром Евгеньевичем Артемовым, одним из самых дорогих и близких мне людей, которому я многим обязан).
Да, желание в те молодые годы иметь ребенка было вполне естественным! Но что я мог ему дать? Я учился в ЛИТМО, учиться в институте и работать мне не позволяло здоровье, туберкулез – наследие предков по линии Алексеевых – начинал давать знать о себе.
В этот период молодости и далее, уже в более зрелые годы, кроме чисто материальных соображений и условий жизни в коммунальной квартире меня всегда заставляли задумываться соображения веры; в обстановке всеобщей массовой антирелигиозности сам я в душе был верующим, хотя в церковь ходил редко, церковных служб не знал, как их не знаю и по сей день, постов не соблюдал, но всегда носил Бога в глубине души и сердца, живя в окружении все более развивающегося в стране воинствующего атеизма и гонений на всех и все, связанное с религией. Мысль, как я должен буду воспитывать ребенка в этой среде, чтобы не сломать его жизнь и психику, не оставляла меня!
К окончанию мною института, когда я начал зарабатывать кое-какие собственные гроши (молодым, только окончившим инженерам платили мало), Клеш перевалило за тридцать лет, она была в расцвете своей женской привлекательности, но желания иметь детей я никогда в ней не замечал, наоборот, она скорее боялась забеременеть.