«Растворение всех в этом встревоженном людском стаде было так велико, что даже стрельба мало кого пугала. Люди по-звериному собирались к двум трупам… Ветром трепало красную тряпку на шесте. В кучках городовых, рослых и хмурых людей, было молчание и явная нерешительность. Иван Ильич хорошо знал эту тревогу в ожидании приказа к бою — враг уже на плечах, всем ясно, что надо делать, но с приказом медлят, и минуты тянутся мучительно…»

Вот вам и революция, возглавленная «красной тряпкой» и раскованная «роковой растерянностью» некстати посаженной в диктаторы «проломанной головы». Это — головокружительное, сумасшедшее, без разума и воли, по-звериному наросшее возбуждение обуреваемого фантазиями, злобой и недовольством рыхлого людского стада. На фоне его орудуют случайные люди — рабочий Васька, который «ужасно сволочь, злой стал — револьвер где-то раздобыл и все в кармане прячет», вечно выскакивающий вперед «юноша с прыщавым бабьим лицом»; прозелит революции, инженер Струхов, из своеобразного эстетизма мечтающий «устроить хаос первоначальный, оставить ровное место», чтобы не было «ни государства, ни войска, ни городовых, ни этой сволочи в котелках»; крикуны с «жестами, протыкающими насквозь старый порядок»; трафаретный большевик с «зеленоватыми, холодными и скучными глазами», твердящий «нам нужна Гражданская война»; нелепый «фронтовой комиссар Временного правительства», растерзанный солдатьем несмотря на обещание, что «отныне солдатский палец будет гулять по военной карте рядом с карандашом главковерха»; теоретик «планетарного анархизма», грабящий ювелирные магазины и проектирующий взорвать землю у экватора, чтобы сорвать ее с ее орбиты и бомбой пустить в пространство. Все это вертится, кружится на фоне всероссийской обломовщины, какого-то «ленивого и злого непротивления всему, что бы ни случилось», а по этому случаю целые города и села колобродят, словно пьяные; люди обнимаются, плачут от радости, ибо «после трех лет уныния, ненависти и крови растопилась, перелилась через края доверчивая, ленивая, не знающая меры славянская кровь»…

О, конечно, «в народе, что в туче: в грозу все наружу выйдет». Потому-то так пестра картина революции, и рядом с героическими деяниями, золотыми буквами врезающимися на страницы истории, мы видим жалчайшие авантюры и позорнейшие падения. В революциях, наряду с великанами мысли и чувства, мы видим и психически неуравновешенных людей, и истериков, и искателей приключений. И все сильные, и все слабые стороны, и достоинства, и пороки народа в эпоху революции равно достигают своего апогея. Но то ли мы видим у Алексея Толстого? Где же у него революция? Неужели не было в ней и нет чего-то такого, чего он не досмотрел? Или он прав, и никакой великой исторической революционной трагедии в России не было, а был какой-то «дьяволов водевиль»? <…>

Обжегших себе ладони около костров революции много. Но мало тех, кто, несмотря на все ложные звезды, фальшфейгеры и блудящие болотные огни, не превратились в бывших людей и дезертиров революционного «откровения в грозе и буре». И гораздо во много раз больше число тех, кто, пораженный куриною слепотою и огнебоязнью, только рукой махнет на мечту о зажигании «цельным огнем» и спешит записаться в цех пожарных для заливания всех великих и малых исторических костров…

Ремизов, как и Блок, как и Андрей Белый, сохранили себя от этого гнилого поветрия. И в этом — их сила»{373}.

Тут вот что любопытно. Во-первых, ни одна из толстовских контрреволюционных цитат не была исключена из советского издания романа (правда, речь шла о революции Февральской, большевиками не признанной), а во-вторых, рецензия В. Россова была опубликована тогда, когда Толстой заявил о своем разрыве с эмиграцией и фактически в Москве считался уже своим. И если Ремизов, которого рецензент противопоставляет Толстому как писателя, правильно понявшего революцию, останется в эмиграции, если Андрей Белый вернется в Россию для эмиграции внутренней («Ветер с Кавказа» не в счет), то именно Алексей Толстой, революцию не принявший, примет советскую власть и станет ее апологетом. Тут нет противоречия; более того, даже сам опыт Толстого не уникален.

Одновременно с Толстым Михаил Пришвин, чье хождение по мукам осуществлялось не в эмиграции, а в русских деревнях под Ельцом и Смоленском, Пришвин, еще более яростно, чем Толстой, отрицавший революцию, признает, хоть и со скрипом, хоть и с оговорками, власть большевиков.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги