Совсем иначе обстояло дело со мной. Я тоже родилась в Луисвилле, в 1924 году, то есть через десять лет после рождения Карла. Семья моя принадлежала к «сливкам» общества и селилась только в лучших районах города. Конечно, всем окружающим не отказывалось в признании их людьми, но я рано усвоила — ведь подобные вещи легко откладываются в сознании ребенка, не нуждаясь в определении их словами, — что принадлежу к лучшим представителям рода человеческого, более привилегированным, чем все остальные, потому что мои родители происходят из «господ». Так уж, стало быть, рассудил сам всевышний: он поставил одних выше, других ниже.
Прежде всего он вознес белых над черными.
В таких семьях, как наша, ребенку внушали чуть ли не до того, как он начинал говорить, — внушали делами, которые говорят громче всяких слов: негры всегда в кухне, белые — в комнатах. Многое говорилось без обиняков. Помню, как-то, мне тогда было не больше четырех-пяти лет, я сказала маме что-то о некоей «цветной даме».
— Никогда не называй цветных женщин дамами, Энн Гэмбрелл, — как сейчас слышу голос матери. — Говори о цветных — «женщина», а о белых — «дама». И чтобы я больше не слышала «цветная дама».
Это походило на ту самую песню, что нескончаемо звучит в ушах негритянских детей: «Не ходи туда… Здесь место для белых… Тебе здесь нечего делать». И белые дети тоже наслушались: «Не называй цветных женщин дамами. Не называй цветного мужчину „мистер“… В театре наше место в партере, их — на галерке… Ты пьешь из одного крана, негры — из другого… Мы едим в столовой, негры — в кухне… Поселок для цветных, наши улицы… Школы для белых, школы для цветных… Берегись негров на улицах, гляди за ними в оба… Не приближайся к негритянской части города, когда стемнело… Садись в передней части автобуса, их место — на задних сиденьях. Место для тебя, место для них… Твой мир, их мир…» Но голоса, твердившие эти нерушимые заповеди южного «общества», никогда не произносили слово «негр». В наши дни многие даже из числа наиболее твердолобых поборников сегрегации на Юге выучились, правда не без некоторого усилия, выговаривать это слово. Когда я была ребенком, это казалось неслыханным. Даже самые образованные люди в тех кругах, где я росла, выговаривали это слово как «ниггер» — черномазый, хотя обычно о неграх говорилось «цветной». Чуть ли не в двенадцать лет я впервые узнала правильное произношение этого слова.
Когда мне было лет около двадцати, у меня произошел незабываемый разговор с одним другом нашей семьи, человеком много старше меня. Это был южанин, один из самых добрых людей, каких мне доводилось встречать. Для друга он не пожалел бы ничего. Он занимал видное место в церковной общине и пользовался авторитетом как общественный деятель. Человек в нужде — будь то друг или первый встречный, черный или белый — никогда не встречал у него отказа. И тем не менее он был глубоко убежден в необходимости сегрегации. Мы с ним говорили о том, нужен ли федеральный закон против суда Линча. Обсуждение этого законопроекта волновало тогда все умы. Я ратовала за этот закон, а мой старший друг просто из себя выходил от того, что я, южанка, и притом «благородного происхождения», могу высказывать подобные мысли. Неожиданно в пылу спора у него вырвалось:
— Одно-другое хорошее линчевание время от времени просто необходимо, чтобы держать черных в узде.
Я онемела, просто не поверила своим ушам. До самой смерти, вероятно, я не забуду этих слов убийцы в устах одного из благороднейших людей, каких я только встречала! Через мгновение он уже опомнился и пожалел о сказанном. До сих пор не верю, что этот человек был сам способен кого-нибудь линчевать. Но слова, которые у него вырвались, были выражением почти подсознательного, глубоко скрытого убеждения. Стоило ему выйти из себя — а мои взгляды привели его в ярость, — как эти слова явились сами собой. Мягкий, культурный человек, в помыслах своих он в ту минуту уже совершал убийство. До чего же должна доводить сегрегация негров, если она так исковеркала этого белого? Вот что я подумала тогда, и с тех пор то и дело возвращалась к этой мысли.
Окончив колледж, я вернулась в Алабаму и начала работать в газете. Затем переехала в более крупный город — Бирмингем. Я вела репортаж из полицейских участков в Эннистоне и из суда в Бирмингаме. Там мне волей-неволей пришлось выйти за пределы того узкоограниченного мира, в котором я выросла. Пришлось сбросить шоры, которые большинству людей моего круга всю жизнь не давали оглянуться по сторонам. Хотя и с другого конца, я входила в соприкосновение с тем же миром, который узнал Карл, работая полицейским репортером, — с миром, превращавшим людей в «пьяниц, циников либо в сторонников преобразований».