В полдень Курбский с Келеметом и еще двумя русскими дворянами медленно ехал к Нижнему замку. Он ехал и размышлял не о встрече с Сигизмундом, хотя до этого семь месяцев только о ней и думал, а об одном месте в письме Ивана, где тот писал, что война против него — это война против самого Бога. И не потому, что он Царь, а потому, что во время войны Курбскому неизбежно придется убивать христиан–единоверцев и разорять православные храмы, как он уже и делал в Великолукской области. Это было правдой, но сказанной не ради правды, а из злобы и жажды ужалить побольнее. Но все же так было. И его не утешало, что сам Иван убивал всех без раздумий и осквернял кровью храмы в собственной столице. Он думал об этом до самого порога королевского дворца.
Курбский скинул плащ слугам, вошел, поднялся по ковровой лестнице в роскошно украшенную лепнинами и позолотой залу. Он стоял в толпе придворных, ожидая выхода Сигизмунда–Августа. Он знал уже, что это изнеженный и слабый человек, воспитанный королевой Боной среди женщин и женщинам отдающий все свои силы и время. Он знал, что король, исповедуя римскую веру, на самом деле почти ни во что не верит, дает власть протестантам, говорят, держит в задних комнатах астрологов и гадальщиц, а также наложниц, несмотря на свою великую любовь к королеве Варваре, против развода с которой воевал с сенатом, сеймом и крупнейшими магнатами польскими: они не хотели видеть ее на троне.
Король вошел в сопровождении гетмана Григория Ходкевича, архиепископа Гнезненского Якова Уханского [113] и епископа Виленского Валериана Проташевича [114], любимца иезуитов. Епископа Краковского Филиппа Падневского [115] не было, так как он враждовал с Яковом Уханским смертельно и, говорили, даже хотел биться с ним не раз.
Король был изящен, тонкорук и темноволос, его маленькие глаза обегали лица и возвращались к архиепископу Гнезненскому, с которым он беседовал вполголоса. И архиепископ и король сверкали драгоценными камнями, и, когда подошли ближе, Курбский почуял запах каких-то ароматов. Король взглянул на него, и гетман Ходасевич назвал его имя. Курбский встал на одно колено, Сигизмунд сделал вид, что поднимает его, улыбнулся и сказал:
— Встань, доблестный рыцарь, тебе не пристало стоять на коленях даже перед королем!
Курбский встал и молча поклонился — ему ничего не хотелось сейчас. Но надо было говорить, и он поблагодарил короля в красивых выражениях и еще раз поклонился.
— Твою храбрость, известную всем, мы хотим соединить с храбростью наших союзников — татар Девлет–Гирея, — сказал Сигизмунд–Август. — Но сначала ты должен устроить свое гнездо в Ковеле!
Он улыбался милостиво, хотел еще что-то добавить — улыбка его стала веселее, чувственнее, но архиепископ Яков что-то прошептал ему, и он, кивнув, отошел к другим придворным. Острожский был доволен приемом: всю Дорогу он толковал об этом, — а Курбский размышлял о словах Сигизмунда, и все жестче становился его взгляд.
— Я никогда не соглашусь выступать с татарами против своих, православных, — сказал он, когда они спешились во дворе Острожских. — Я готов отдать всю кровь свою, но не в орде поганых против христиан. Вечером я скажу об этом королю.
Но вечером он не сказал этого, потому что не оставался с Сигизмундом с глазу на глаз ни на миг: он сидел среди приглашенных за заставленным хрусталем столом, в голубой теплой зале, на хорах играла музыка — приглушенно, страстно; улыбались лица красивых женщин — королевы и ее дам, провозглашались гордые и льстивые тосты, журчал смех, и — неустанно, настойчиво чей-то взгляд изучал его, волновал, но он не мог понять, чей и откуда. Польские и литовские дворяне много пили, и к концу ужина речи их стали громче, бессвязней и напыщенней. Курбского удивляло, что за одним столом здесь сидят и католики, и православные, и лютеране–еретики, и даже королевский астролог — итальянец с благородной сединой и влажно–черными мрачными глазами. Перед ужином не читалась молитва и после ужина тоже.
Дамы и мужчины встали, и король представил Курбского королеве Варваре [116], вдове Гастольда, урожденной Радзивилл. Она равнодушно протянула ему душистую руку, и, по иноземному обычаю, он прикоснулся к ней губами, а выпрямляясь, заметил еще чье-то женское и странно знакомое лицо и все забыл: дамы стали выходить из голубой гостиной одна за другой. В дверях женщина в черных кружевах обернулась; пристально глянули светло–серые глаза с крохотными зрачками–жалами.
— Не узнал? — спросил сзади веселым шепотом Острожский. — Это бывшая пани Козинская, которую мы видели у княгини Анны. На другой день после нашего отъезда она получила известие о смерти своего мужа под Черниговом. Богатая вдова, Андрей!
Острожский выпил много, он был полон добродушия и доброжелательства ко всем; он потащил Курбского обратно за стол.
— Хоть и пост, — шептал он, усаживаясь, — но только сейчас, без дам, начнется главное пиршество. Что поделаешь, король не любит постов! Садись и пей — завтра твой день, тебя введут во владение землями короля. Мне сказал эго подканцлер Войнович. Почему ты ничего не ешь?