В Вольмаре немец–хирург вскрыл опухоль, выпустил черную кровь, и через два дня голова стала яснее. Раньше он вернулся бы в войско, а сейчас просил гетмана Григория Ходкевича отпустить его в Ковель, и гетман разрешил, потому что, пока Курбский болел, польско–литовские войска разбили в семидесяти верстах от Полоцка корпус Петра Серебряного и движение русских в Ливонию было на это лето сорвано.
Был конец апреля, снега стаяли, пар стоял над вспаханными полями, на заре кликали в тумане пролетные стаи гусей, а когда подъезжали к Вильно, зацвели яблони и вишни — розово–белые облака опоясывали серые скалы стен и башен; люди ехали вольно, лениво щурясь на солнечные облака, расстегнувшись, подставив грудь нежному ветру.
Курбский ехал в телеге: он все не мог оправиться от слабости, черные мухи плавали в глазах, когда резко садился. Да, и на этот раз он выжил, как не раз выживал; после Казани вообще полгода не мог ходить, а брат Роман так и не поднялся — ушел навсегда к предкам. Это не страшно, особенно для того, кто всю жизнь был воином. Вон в полях начали пахать, поднимать пласты, с утра до вечера виднелись согбенные над сошниками спины крестьян, они работали, каждый должен делать свою работу хорошо, его работа — военное дело, и он делал его всегда хорошо, но сейчас почему-то не хотелось к нему возвращаться и даже о нем думать. Но голова думала — как ей запретишь? — и додумалась до нелепицы; выходило, что чем больше он перекалечит или убьет людей, тем лучше выполнит свое дело. Он сморщился и с досадой стал гнать эту дурь, но все всплывало — не отгонишь! — обветренное бородатое лицо того стрельца, которого он зачем-то зарубил в Изборске: чем-то он был страшно похож на Василия Шибанова — и лоб, и нос, и борода с подпалиной, а главное — эти складки от ноздрей к углам губастого рта, горькие и мужественные складки, и руки — мозолистые, разбитые работой, с опухшими суставами. Левая рука стрельца вцепилась в талую землю и так застыла. Курбский смотрел тогда на нее не моргая, а потом его осенило, он коротко вздохнул: да, каждый человек
Земля, по которой он ехал, была счастлива: она прогревалась апрелем на обсохших опушках, на припеке пробивались сквозь серую прель стрелы муравы, медовые одуванчики притягивали первых пчел. Встречные женщины–крестьянки, улыбаясь, кланялись проезжающим воинам, глаза их смотрели призывно, усмешливо, движения были плавны, как изгибы ивы под ветром; все шире и теплее раздвигались голубоватые провалы в кучевых облаках над башней Гедимина.
В Вильно Курбский прожил месяц. Он читал, писал, разыскивал и покупал книги: Аристотеля [127], Платона [128], Марка Туллия Цицерона [129], Дионисия Ареопагита [130], «Хронику» Мартина Бельского [131], «Житие Николая Мирликийского», составленное Симеоном Метафрастом [132]. Он начал потихоньку переводить Цицерона, обучаясь при этом латыни. Достал он также с трудом и за большие деньги рукописные послания Филофея о «Москве — третьем Риме», тверского Спиридона «О Мономаховом венце», письма Ивана Пересветова к царю и — самое дорогое — послания кирилловских старцев, которых чтил всю жизнь, Иосифу Волоцкому. Из книг напоследок удалось купить еще «Повесть о разорении Иерусалима» Иосифа Флавия [133] и труды мистика Иоанна Спангенбергера. Книг и списков набралась целая телега, и это немного утешило его в потере библиотеки, собранной им в Дерпте. Теперь он не хотел ничего, кроме забвения прошлого. Насовсем. Покоя. В начале июня, выслав вперед Ивана Келемета с обозом хозяйственных закупок, зерна и книг, он выехал в свои владения, в город Ковель.
5
Ощущение власти — жжение гордости и радостной неподсудности — приходило к нему и от византийской пышности приемов, и от многогласного царского титла, и от золототканых одежд, и от новых орлиных гербов на монетах и печатях, и от права на красивейших женщин страны и на плодороднейшие угодья, и, наконец, от обладания крепостями, пушками, конями, воинами — всем, что дает победа, — вот от чего Иван Васильевич ощущал свою силу и исключительность.
Но особо остро он это ощущал — и этого никто не знал, — когда он сначала калечил, а потом забивал насмерть живого невинного человека. Именно в этот миг в нем поднималась, вспенивалась некая улыбчивая и неземная сила, и чем невиннее бывал казненный, тем слаще и горячее подымалась в Иване эта непонятная сила. В этот миг он постигал, что человек не скотина или собака, а нечто высшее во всей Вселенной и отнять у него жизнь по своей прихоти — значит хоть на волос изменить по–своему судьбу этой Вселенной, стать вровень по власти с духами стихий.