Курбский сделал шаг назад, словно для того, чтобы увидеть всю глубину этого несчастья: ему не надо было объяснять, что чувствовал Острожский. Он вспомнил спор за столом, хотел сказать: «Вот видишь!» — но доброе лицо Острожского было так несчастно, что он только до боли сжал его локоть и вышел в парк.
Он шел куда глаза глядят по теневым пятнам под пологом древних лип, осыпающих цвет на пустынные аллеи, мимо черного пруда, где отражались среди желтых кувшинок весенние облака, мимо каменной скамьи, на которой сидел он вчера ночью. Люди, слова, взгляды, прически и драгоценности, музыка и обнаженные руки, тревога, ожесточение, безысходность, ненужность и многое неясное и тягостное — все это кружилось в нем и вне его, не отпуская, не объясняя, точно он попал в медленный и душный водоворот, бессмысленный и бесстрастный, как зев полусонного чудовища. А был майский сверкающий полдень, теплый и прохладный от молодой листвы, праздник, мирный парк, старинный дом в родовом замке его ближайшего друга, и сам он, богатый, свободный, вполне здоровый человек, гуляя по этому парку, чтобы покрепче вздремнуть перед вечерним пиршеством. Но все это — разделяющее, расщепляющее его надвое — одновременно влекло его куда-то, тянуло, подталкивало упорно и непрерывно.
Он вошел в дом через боковой вход, поднялся по какой-то лестнице, спустился, повернул налево, направо и окончательно заблудился. Он бесцельно бродил по длинным пустым переходам, мимо закрытых дверей, прислушиваясь к отзвукам чьих-то голосов, встречая сторонящихся слуг, не спрашивая ничего и ни о чем больше не думая, пока не остановился перед открытой дверью. Это была обычная дверь в комнату. Было видно окно, а за окном — макушку липы, солнечные листья, облако. Он хотел пройти мимо, но вошел в комнату. На полу был ворох шелковых и кружевных тканей и таз с водой. В тазу плавал солнечный блик. В комнате стоял тонкий аромат. Он вспомнил, что сейчас в лесу в тени распустились ландыши, и оглянулся, словно думая увидеть эти лесные цветы в углу комнаты. Но там висело зеркало, отражающее зелень за окном, и около него стояла женщина в белой до полу рубашке и с распущенными волосами. Ее светлые глаза смотрели на него из полумрака, и он сделал к ним шаг, потому что они втягивали его всего, как воронка водоворота, отнимали волю, смысл, рассудок: он узнал Бируте. Он попытался бороться — ударить ее или уйти, бежать, жар и холод прошли по спине, раскрылись мгновенно пересохшие губы, он сделал шаг к ней, еще шаг, остановился почти вплотную и сказал:
— Мария! Я хочу взять тебя. В жены. Слышишь?
Он ужаснулся тому, что сказали его губы, и ждал, а время текло, капало на рану свинцовыми каплями унижения — ведь она не отвечала, только смотрела своими окаянными глазами, и в нем нарастало безумие: если она скажет «нет», схватить ее и убить на месте.
В ее глазах сдвинулась прозрачная грань — торжества? нежности? — медленно, морщась, поднялась верхняя губа, блеснули зубы, словно она хотела его укусить, она сделала шаг к нему, обхватила его шею руками и прижала лицо к его лицу, губы к губам, а упавшие за спину волосы откидывали ее голову все дальше и дальше назад; они почти касались концами земли. «Да!» — сказала она, не она — все ее тело. Вспоминая этот миг много лет спустя, он опять ощущал тот жар и мороз, то падение в колодец бездонный и сладостный и ту мысль–искру — «все кончено!» — которая мелькнула и погасла.
Они огласили помолвку среди близких друзей и родных невесты и назначили венчание на октябрь — после сбора урожая. Свадьбу должны были справлять во Владимире–Волынском, а жить в Миляновичах. У невесты было богатое приданое — земли и драгоценности — и много знатной родни. До свадьбы Курбский запомнил только два события: известия, что крымские и ногайские татары в июле сожгли Москву и что Сигизмунд–Август подарил ему спорные земли в Смедине, отняв их у Чарторыйского. Но и первое и второе прошли как-то стороной сознания: он жил только ожиданием свадьбы, которая наконец состоялась.
Они жили согласно, но не так, как все люди, — Курбский это смутно чувствовал. Он стал иным: не мог быть без нее больше одного–двух дней. Он рассказывал ей все о себе, щедро и откровенно, и был уверен, что она все понимает, хотя она молчала и очень редко расспрашивала о его прошлом.