— А мне помнится, куда больше, я бы сказал, человек тридцать или сорок, — медленно произносит Оуэн, пощипывая бакенбарды. — Бедняжка Кирстен так перепугалась — я сам боялся лечь в постель. Моему отцу, знаете ли, то и дело угрожали, и, наверное, куда чаще, чем нам говорили… его жизнь находилась в опасности. Ему дали охрану — наверно, из ФБР; эта кровавая история в Мюнхене всерьез испугала нас, меня и Кирстен, нам все казалось, что наш дом ночью взорвут или подложат бомбу папе в машину; или, скажем, мы будем идти где-то по улице, идти в кино или куда-нибудь еще — папа иногда по воскресеньям водил нас в кино, — а мимо проедет машина и всех нас троих скосят из автомата.
Лицо Оуэна кривится в усмешке. Это потому, что ему отчаянно хочется плакать. Он стоит покачиваясь, слегка отвернувшись от Мэя, и в течение долгой мучительной минуты не может произнести ни слова.
А Мэй тихо говорит, дотронувшись до его плеча:
— Твоего отца, конечно же, убили, но не революционеры — ты должен это знать. Просто он был обречен. Он не мог этого избежать. И надеюсь, я не расстрою тебя, Оуэн, сказав — с достаточной долей сомнения, — что твой отец, американский правительственный чиновник, глава Комиссии по делам министерства юстиции — нелепейшее название! — был запачкан уже одним этим… он
— Он не заслуживал смерти, — говорит Оуэн, кусая губу. — Я хочу сказать: он был невиновен. Они убили его, заставили съехать с дороги, он не заслуживал такой участи — утонуть в болоте, в тине… Вы же не знаете его, вы о нем ровным счетом ничего не знаете…
— Я вижу, ты очень его любил, — великодушно говорит Мэй, — но подумай сам: он был законник, служитель правосудия, он поклялся быть верным американской конституции, он же получал жалованье от насквозь прогнившего и преступного правительства. Я готов поверить, что он был хороший человек и хороший отец или, во всяком случае, производил на тебя такое впечатление, но в конце-то концов… Подыгрывать людям, а тем более такому умному молодому человеку, как ты, — это не моя роль в жизни.
— Он же был
— «Невиновен» в твоем понимании никак здесь не применимо, — говорит Мэй, сжимая плечо Оуэна. — У тебя, молодой человек, в голове великая путаница. Ведь всякий, кто работал в Комиссии по делам министерства юстиции, безусловно,
— Войну? — переспрашивает, усиленно моргая, Оуэн. — А разве мы ведем войну?
— Я встречался с твоим отцом в свете, и он мне очень нравился… как светский человек. В этом контексте. Но ведь он был враг и в определенном смысле… в очень широком смысле… надеюсь, я не оскорбляю тебя?., заслуживал смерти, но только потому, что состоял на жалованье у правительства убийц. В таком правительстве, в контексте такого полного загнивания… не может быть людей невинных, есть только зло. Их всех скрепляет зло.
— Кто же все-таки ведет войну? — спрашивает Оуэн. — Я что-то не понимаю.
— Вот тебе пример: Морис Хэллек возглавлял учреждение, которое в определенный момент воспрепятствовало одному моему другу, молодому адвокату, встретиться с его клиентом, членом «Черных пантер», ожидавшим суда здесь, в Вашингтоне… собственно, моего молодого друга тогда арестовали. Ему было предъявлено обвинение, что, будучи защитником, он выступал в качестве курьера: передавал послания в тюрьму и из тюрьмы, — и учреждение твоего отца решительно это порицало.
— Он не заслуживал смерти! — кричит Оуэн.
— Они
Обращение Ульриха Мэя, как выясняется, произошло в марте 1973 года в Хартуме после налета «черных сентябристов» на посольство Саудовской Аравии.
— Но мой крестный, Ник Мартене, тоже был там, — произносит Оуэн, — вы с ним наверняка встречались…
— Я был знаком с Мартенсом задолго до Хартума, — сухо говорит Мэй. — Ты, видимо, забываешь: в Вашингтоне все знают друг друга. Это ведь как в аду.