Раз, это было в саму полночь, просыпаюсь – будто кто меня ножом в бок, – открываю глаза, в комнате моей светлёхонько, словно среди бела дня. Бросаюсь с постели к окну – весь город теплится, огненные языки шевелятся уж над кровлями. «Боже! Мариорица!» – вскрикиваю я и, полунагая, бросаюсь в ту часть города, где она жила. Город кипит, как котёл, трещат кровли, лопаются стёкла, огонь бьёт с клубами дыма, кричит народ, стучат в набат, а у меня пуще в сердце гудит голос, один звук: спасай свою дочь! Почти без чувства прибегаю к дому княжескому и прямо в двери, обхваченные полымем, цепляюсь по лестницам, через сундуки, – вижу, янычар окровавленными руками тащит девочку… Это она!.. Схватываю её, изо всей силы толкаю янычара с лестницы, через него выношу Мариорицу, обвившую меня крепко ручонками, на улицу… что потом со мною случилось, ничего не помню. Знаю только, что я долго очень хворала. Первое моё слово, как скоро могла я только зубы разнять, было о княжне Лелемико. Никто не знал, куда она девалась. Воспитатель её сгорел, жена умерла от испуга… От этих вестей я только что с ума не сошла. Спрашиваю о ней встречного и поперечного, бегаю с утра до ночи по пожарищу, ищу её в грудах пепла, в камнях, в обгорелых брёвнах; напоследок узнаю, что янычар продавал её, моё дитя! на торгу, что родные князя Лелемико заплатили янычару большие деньги, лишь бы увёл её подальше. Он так и сделал. Я бежала по следам его день и ночь и нагнала в Хотине. Тут украла я Мариорицу, уговорившись наперёд с нею – она уж была девочка лет десяти и смышлёна, как взрослая, – нам помогала хозяйка дома, где квартировал янычар; я заплатила ей всё, что имела на себе. Не зная, однако ж, куда деваться с Мариорицей, и боясь, чтобы злодей не отнял её и не отомстил мне на её головушке, бросилась я тотчас к хотинскому паше и продала ему родную дочь свою с тем, чтобы, когда она вырастет, сделал своею наложницей или подарил в гарем султана. И тут сердце моё поднимало её куда-нибудь повыше, да и повыше. Паша любил её, как родную дочь; у него ей было хорошо, словно в раю магометовом. И тут не раз видала я её сквозь щёлочку двери, не одиножды слушала, как она певала. Песни её лились мне в душу так сладко, так сладко, что я хотела бы умереть под них. И между тем дочь не знала, что мать её так близко, что их разлучает одна доска. Что я говорю? Одна доска! Нас, как и теперь, многое, очень многое разлучало… Паша состарился; тут пришло ему на мысль подарить Мариорицу султану, потому что он такой красотки ещё не видывал, но русские пришли в Хотин: моя Мариорица взята в плен, отослана в Питер. И я сюда за ней, везде за ней! Где она, тут положу свои косточки; умру, так душа моя станет над ней носиться. И дочь не узнает, что я для неё делала; помянет в сердце имена чужих, но никогда не помянет своей матери…
Рассказчица утёрла слёзы, бежавшие из одинокого её глаза; толстый цыган кряхтел и отвернулся, чтобы не показать на лице своём слёз, изменявших его обыкновенной флегме.
Глава IV
РАССТРОЕННОЕ СОВЕЩАНИЕ
Поутру была оттепель, отчего пострадал было несколько ледяной дом; но к вечеру погода разыгралась, как в весёлый час расшучивается злой и сильный человек, – то щёлкала по носу градиной, то резала лицо ветром, то хлопками слепила очи. Наконец нити снега зачастили, словно мотки у проворной мотальщицы на воробе, сновались между небом и землей, будто вниз и вверх, так что в глазах рябило и все предметы казались пляшущими; около заборов вихрь крутил снег винтом и навевал сугробы; метель скребла окошки, ветер жалобно укал, будто просился в домы; флюгера на домах кричали. Одним словом, в природе господствовала чепуха, настоящее смешение французского с нижегородским. Мудрено ли, что при такой жуткой погоде, соединившейся с темнотою вечера и страхом бироновских времён, ни один житель Петербурга не смел высунуть носа на двор.
Ни один житель, сказали мы? Однако ж неподалёку от конюшен герцогских, между ними и домом тайного советника Щурхова, в развалины горелого дома вошли с разных сторон два человека. Один, казалось, пришёл из царства лилипутов, другой – из страны великанов. Оба тихонько кашлянули по два раза и по этому условному знаку сошлись за средней стеной у трубы; они едва не соприкасались брюхом одного с носом другого, а ещё искали друг друга. Наконец большой ощупал голову маленького, нагнулся, пожал ему руку и, вздохнув, спросил:
– Что, друг?
– Мы точно играем в шахматы, – сказал другой, отвечая таким же вздохом и подняв свою руку выше своего носа для пожатия руки великана, – ступаем шаг, два вперёд, и опять назад; вот уж почти в доведях, погорячимся, и всё испортим – стоим на том же месте, откуда начали, и едва ли не на шах и мате.