Я смотрю на ваши серые, чуть выпуклые глаза, которые вы никогда не отводите, мы молчим на скамейке, а потом идем рядом и нащупываем ничего не значащие слова, которые могут опять связать нас, и, наконец, говорим о книгах. Этот нехитрый способ общения, похожий на азбуку глухонемых, нравится вам возможностью догадок обо мне и обещанием новых встреч. В свою очередь мои догадки о вас все так же неясны, как и в первый день нашего знакомства, но я давно уже не задаю никому бесконечных вопросов о родителях, об их предках, о бесчисленных мелочах их жизни в этом городе и прошлом, называемом Россия. Я понимаю невозможность высветить по своей воле именно те, наиболее важные картины в памяти, которые отражают чужое "я", и только жду, что вы заговорите об этом сами, невольно прижимая к себе вашу руку.
Вы, кажется, понимаете меня, и я улыбаюсь, глядя на белое ваше платье, опять нечаянно думая о цветах этого города, потому что речь идет о вашем детстве, о том, как вы пролезали в пустые окна реставрировавшегося Исаакия, о Лермонтовском проспекте, где вы жили раньше, о вашей нынешней квартире в бывшем театральном квартале, неподалеку от ВТО, где из-под старых обоев открылись наклеенные на стены номера газеты "Суфлер" за 1867 год, и о том, как вы решили стать художницей, заглядевшись, наверное, как и многие ленинградские девочки, на нескончаемое движение воды, бег которой, как часами, отмеряется узорными решетками.
Я так ясно представляю все это себе, что забываю смотреть на вас, спохватываясь, когда мне надо уходить, и слишком поздно понимая, что вы незаметно удалились от меня в ваше прошлое, оставив после себя еще одно тревожащее изображение Петербурга.
Мне кажется, что мы виделись весь июль. Весь этот месяц насыщен в моем воображении ласковым прикосновением встреч с вами и теплом летних улиц прораставшего в моей памяти города. Однако это не совсем так. Я тоже уезжал из Ленинграда, потом, вернувшись, целыми днями не мог вырваться с работы, а в первой декаде августа с непонятным постоянством последних лет небо затянула грозовая туча, означавшая быстрое погружение нашего Севера в темный коридор набиравших силу дождей.
Я представлял себе сырую неуютность Невского с потоком ссутулившихся людей и думал, что между нами возникло еще одно препятствие, нарушившее праздную легкость наших прогулок.
Чистая перемена, как говорят в театре.
Я опять размышлял о случае, мучался непонятным раздражением и мнительно боялся любой ровности. Но это быстро прошло.
Наши встречи не стали ни более редкими, ни частыми. Мы теперь часами сидели в одном месте, и в этом тоже была своя прелесть. В кофейне или баре я старался усадить вас под светом, и наши лица надолго оказывались рядом. Я, наконец, понял, как хорошо вы умеете рассказывать, потому что меня теперь ничего не отвлекало, и я молчал, переносясь за вами в Порхов, деревню Залазы, в Одессу, в молдавские и украинские села, в женский монастырь и Бахчисарай. Я слушал истории о любви, похожие на легенды, и вполне реальные подробности об одиноких деревенских "колдовках", наивно ворожащих "на мужика" и пользующих скот, доверяясь той чудесной интонации искренности, в которой у всех народов проявляется тайная вера в судьбу, так похожая на религию.
Я по–прежнему пытался понять вас, стараясь различить за наружной мягкостью и нерешительностью то, что толкало вас ходить ночью на болото, уводить тайком детей на речку во время тихого часа в пионерском лагере, в начале апреля окунаться в небольшой ручей, несмотря на вашу чувствительность к холоду, но логика поступков ускользала от меня. Я видел только освещенное лицо, в линиях которого смешивались Европа и Азия, и ощущал огромную дистанцию, отделяющую нашу внешность от того, что называют характером.
Уже ночью мы выходили на улицу и шли пешком через мосты, вначале медленно, а потом все торопливее и беспокойней, старясь успеть на последний транспорт.
Возвращаясь домой, я брал в постель французские философские романы эпохи Разума и невольно думал о судьбах Вольтера и Руссо, завороживших мир своим разрушительным неверием и ностальгией по человеку, враждовавших при жизни и соединенных после смерти в построенном для них Пантеоне; или перечитывал нашего петербуржца Радищева, его "Путешествие" и оды, напряженно вникая в почти стертый для нас смысл созвучий восемнадцатого века; то представлял себе, как он "накладывал руки" на все им написанное, ожидая ареста на квартире, недалеко от вашего дома; то вдруг опускал книгу и вспоминал, как мы ходили с вами в собор.
Теперь, когда мы не виделись, я тяжелее переживал ваше отсутствие, чувствуя, что с вами у меня появился то ли непонятный мне взгляд на вещи, то ли ленивая хандра, и я с нетерпением ждал вас, желая пережить все заново, и все так же не имел повода видеть вас часто.