Наверно, будь я верующим, я бы горячо и подолгу молился теперь Богу, благодаря его за эту мысль, и я даже был в церкви на днях, но так и ушел. Для веры нужно хотя бы знать, чего ты хочешь. Я не знал и от нечего делать занялся сравнением двух икон XVII и XIX века. Более старая икона была одним из немногих знакомых мне сюжетов "Преображения", во второй я, лишь прочтя надпись, узнал Александра Невского. Зато на нем была видна тщательно прорисованная ременная перевязь меча с аккуратными дырочками для застежки, и эта малодушная детализация духовного зрения вдруг заставила меня ощутить это медленное, двухсотлетнее "сгущение атмосферы". Я почувствовал, что опять по своей привычке неестественно улыбаюсь, и вышел.

Да, что там говорить… Было это. Уже было. В 48–м, в Барнауле. Когда мама была еще жива. Что же делать? Что же делать?

Я "догрыз" страницу. Моя остановка.

Подвал девятиэтажки, превращенный "свободным капиталом" в нечто среднее между министерскими апартаментами и регистратурой поликлиники. Два раза в неделю я "обновляюсь" здесь вполне в духе времени. Так, наверное, заводят старый автомобиль. Завода мне хватает на полдня, форсу же — на всю неделю.

В большом зеркале в прихожей я вижу свою бесстыже–молодящуюся фигуру в спортивной цвета хаки куртке, с черной сумкой на плече и в первые секунды готов провалиться сквозь землю. Тем более, что я пришел слишком рано: предыдущая группа еще не закончила, и мне надо с полчаса ожидать. Я с тоской достаю книгу, но тут меня замечает врач и зовет к себе попить чайку и поболтать, пока есть время. Это не намного лучше книги, но я никогда не умел достаточно настойчиво отклонять ни праздный чаек, ни разговорчик, тем более что с врачом этим мы с первого же дня накоротке.

— Вы все молодеете, — ехидничает он. — Ни за что не дашь вам шестьдесят. Не мерзнете в курточке? Сегодня морозец. А может, вы уже и по утрам бегаете?

Я морщусь, и он от удовольствия двигает густыми бровями и будто разминает все свое лицо. Эта манера постоянного легкого подтрунивания и непроизвольная мимика лица, которой он, кажется, ставит живую точку в разговоре, — его особенность, видимо, хорошо им сознаваемая. Вместе с внешностью, чем‑то напоминающей известного диктора телевидения 50–60–х годов, все это создает ощущение маски и едва уловимой неискренности, от которой он вроде бы не волен избавиться. Мне это странным образом импонирует. Сближает нас и возраст, — он всего на пять лет старше меня, — и что‑то похожее в том, как сложилась жизнь. До пенсии он занимал какой‑то важный пост в здравоохранении, но очень не долго. Что‑то не сложилось. Теперь же создал оздоровительный кооператив, помогает хроникам вроде меня, думает расширяться и создавать детское отделение, но мне отчего‑то кажется, что и тут все быстро кончится. Но это когда‑нибудь потом. Об этом не хочется думать. Только здесь я могу себе позволить вольное "когда‑нибудь потом" и понимаю, что мы "отмокаем" оба в наших беседах, как две старухи, которые с тайной радостью говорят об одинаковых болезнях.

Мы пьем чай и говорим о политике.

— Ну, а что же мы все чай да чай. Может, коньячку двадцать пять грамм? — спрашивает врач и, открыв сейф, достает оттуда неполную бутылку.

Это предложение повторяется всякий раз, и я всякий раз отказываюсь. Врач довольно двигает лицом, убирает бутылку и несколько грубовато начинает "потрошить" меня на предмет возможных дурных привычек, которых, как он прекрасно знает, у меня нет. В этом уже чувствуется некий пережим, и я всякий раз недоумеваю во время подобной сцены, но, в конце концов, догадываюсь, что, "наругавшись", он будто отодвигается от меня, от наших бесед, которые заводят слишком далеко, и едва заметно меняется. На нем появляется эдакая патина значительности искушенного профессионала. Вероятно, нечто похожее происходит с актером, когда он выходит на сцену.

Впрочем, профессионал врач и в самом деле отличный. Это выражается не в том, что он знает наугад, где и что болит, но в том, что всеми его действиями, начиная от прослушивания до массажа и тренажеров, руководит некий ритм, которому он подчиняется с видимым удовольствием. Ему все теперь нравится, сарказм его исчезает, он может бесконечно рассказывать, как поставил на ноги какого‑то безнадежного паралитика или вылечил старуху от астмы, и мы как бы меняемся ролями. Теперь я слегка подтруниваю над ним и растягиваю рот в ехидной усмешке. Я потею на тренажерах под его присмотром, слышу его циничные прибауточки, чувствую совсем близко его вкусное табачно–хлебное дыхание и не верю ему. Не верю и подчиняюсь.

Когда все заканчивается, я иду в душ и иногда, будто судорогу во сне, ощущаю в себе желание женщины. Я с удивлением смотрю на свое тело и думаю про врача: "Тоже мне, Пигмалион!.."

Перейти на страницу:

Похожие книги