У каждого из нас есть особые задатки, данные от природы, и привычки, которыми мы обязаны полученному воспитанию, профессии, положению в обществе. Эти привычки и задатки чаще всего отвечают создавшим их обстоятельствам; они и образуют нашу духовную личность, плод нашего опыта и опыта наших предков. Но именно потому, что эта совокупность опытов бесконечно варьирует от одного индивида к другому, не существует двух похожих людей, и разнообразие характеров, склонностей, приобретенных привычек делает это все более очевидным, по мере того как множество человеческих поколений сменяют друг друга, а развитие цивилизации влечет за собой все большее общественное разделение труда и замыкает каждого из нас в постоянно сужающиеся границы так называемого ремесла или профессии. Это бесконечное разнообразие привычек и духовных склонностей, представляющее собой необходимый результат общественного прогресса, нужно считать благом; но есть у него и свои минусы. В самом деле, мы хуже понимаем друг друга в малом, чем в большом; чувствуем себя выбитыми из колеи, когда отвлекаемся от своих привычных занятий: словом, общественное разделение труда, скрепляющее согласие людей по всем важным вопросам и объединяющее их друг с другом, ставит под угрозу светские отношения, которые должны были бы, однако, составлять преимущество и украшение цивилизованной жизни. По-видимому, способность усваивать прочные привычки, сообразные обстоятельствам, в которых мы находимся, и месту, которое намерены занять в обществе, должна быть дополнена другой способностью – отказываться, когда это необходимо, от приобретенных привычек или даже естественных склонностей, которые мы не сумели в себе развить, способностью ставить себя на место других, интересоваться их делами, думать их мыслями, словом, жить их жизнью и забывать о самих себе. В этом и состоит светская вежливость, которая, на мой взгляд, есть не что иное, как своего рода духовная пластичность. Настоящий светский человек умеет говорить с каждым о том, что того интересует, он проникает во взгляды другого, не всегда, впрочем, их разделяя, он понимает все, хотя и не все оправдывает. Поэтому, еще не познакомившись с ним, мы успеваем его полюбить. Мы обращаемся к постороннему, и бываем удивлены и очарованы тем, что встречаем друга. Нас привлекает в нем именно гибкость, с какой он спускается или поднимается до нашего уровня, а в особенности искусство, с которым он, беседуя с нами, заставляет поверить, что оказывает нам особые знаки внимания и что с нами он не такой, как со всеми остальными. Ибо вежливый человек способен любить всех своих друзей одинаково и каждого из них – больше, чем других, а потому в удовольствии, которое доставляет нам беседа с ним, есть оттенок чувства удовлетворенного честолюбия. Словом, очарование его вежливости есть то же, что очарование фации. Пробовали ли вы когда-нибудь исследовать чувство, вызываемое в нашей душе зрелищем грациозного танца? Прежде всего, это восхищение теми, кто столь гибко, как бы играя, выполняет разнообразные и быстрые движения, без рывков и толчков, не нарушая связи, словно каждая поза уже содержалась в предшествующей и возвещает о тех, что последуют. Но это еще не все: если я не ошибаюсь, к чувству грации примешивается неуловимое или безотчетное ощущение удовлетворенного честолюбия. Дело в том, что ритм и музыка, позволяя нам предвидеть движения артиста, на мгновение заставляют нас поверить, что мы управляем ими; мы почти угадываем позу, которую он примет, и кажется, что он подчиняется нам, когда действительно ее принимает. Правильность ритма устанавливает между ним и нами нечто вроде коммуникации, и периодические повторения такта – словно невидимые нити, с помощью которых мы приводим в действие эту воображаемую марионетку. Если же она внезапно остановится, наша нетерпеливая рука непроизвольно шевельнется, как бы подталкивая ее, вновь помещая в глубь того движения, ритм которого полностью овладел на миг нашей мыслью и волей. Так вот, аналог этой физической грации я вижу в вежливости, представляющей собой фацию духа. Как и грация, вежливость вызывает у нас представление о безграничной гибкости; как и фация, она внушает нам, что эта гибкость подвластна нам, что мы можем на нее рассчитывать. Наконец, обе они принадлежат к семейству тех вещей, равновесие которых очень хрупко и положение всегда неустойчиво: какой-нибудь пустяк может пошатнуть их и обратить в противоположное состояние. Между утонченной вежливостью и угодливым притворством – то же расстояние, что между желанием служить людям и искусством использовать их; однако эту дистанцию можно преодолеть в мгновение ока, и мы скользнем от одного к другому, сами того не заметив. Трудно соблюсти меру. Нужны такт, тонкость, а превыше всего уважение к себе и к своему ближнему. Нельзя ли сказать, что эта вежливость с тысячью ее различных оттенков, предполагающая определенные свойства души и ума, есть вежливость совершенная, идеальная, и что самой взыскательной морали не подобало бы требовать большего или лучшего?