«Что заканчиваем?» — злился на себя Середа отчаянно и, чтобы скрыть это, вдруг заговорил совсем как с трибуны:
— Вот так-то, моряк! Не это в нашей жизни главное. Надо найти главное!..
«Что главное? Что я бормочу! — Середа замолчал и почти зло посмотрел на Аверьяныча. — Что ж ты молчишь, товарищ парторг? Давай объясняй, где главное. Раз уж зашел — тебе и карты в руки!»
Но Аверьяныч, сиди на диване, нежно поглаживал большую, вероятно, еще теплую головку потухшей трубки и тоже молчал.
Звонко и сердито ударила волна, потекла по иллюминаторам зелеными пузырчатыми шторками. Скатилась волна — и снова чернильная синева за стеклом.
— Иди спать, Вадим, — спокойно посоветовал мотористу Аверьяныч. — Утро вечера мудренее.
Когда Тараненко вышел, Аверьяныч повернулся к Середе:
— Попробуй, Михалыч, переведи-ка парня в рулевые.
— Зачем? И вместо кого? Что нам в кадрах скажут?
Аверьяныч согласно кивал на каждое возражение капитана, а потом сказал:
— Ругнут, конечно… Но нельзя его под Катковым оставлять. Дубоват для него второй мех. И потом не любит Вадим машину. А на руле стоит отменно!.. А Тюрина — он вообще-то моторист, места не было, когда уходили, — пошли к «деду».
— Надо подумать.
— Подумай. — Аверьяныч вытащил коробок спичек, повертел его и спрятал. Встал. Уже почти с порога показал трубкой на пятно на переборке.
— А супругу водрузи на место. Детство это — так решать. А для народа — беспокойство. — Сказал и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
Середа еще долго сидел на шпокающем пружинами при каждом крене диване, не сводя глаз с посветлевшего на переборке пятна, на которое надо будет возвратить Катин портрет.
«Нет, конечно, она во многом не права. Но разве я сумел доказать ей это?..» С последними милями рейса накатывалась такая жажда встречи с домом, с землей родной, что высыхали все обиды. Потом встреча. Для серьезных объяснений не было ни времени, ни сил… А там суматоха межрейсового ремонта. А перед отходом и совсем грех спорить. Перед отходом ходишь тихим-тихим. Смотришь и впитываешь в себя и цвет неба, и говор улицы, и запахи… Раньше в каюте долго держался Катин запах. Нет, не только духов. Тонкий и тревожный, он приводил ее в сны до самых тропиков, заставлял улыбаться во сне, говорить несвязные слова и мучиться…
«Интересно, мучится Катя во сне, когда нет меня? Во сне, когда забывает о диссертации? Или, может быть, она и во сне не забывает?.. А может… я просто дурак? Может быть, она уже давно не мучается?..»
9. Написал я в первом рейсе стихи, посвященные трудной судьбе остающихся на берегу жен. Написал да и, сам себе редактор, тиснул их в литстраничке «Советского китобоя».
Вышла газета. А мне очень интересно, что китобои скажут о моей лирике. Причем жду я, конечно, похвал… И тут вызывает замполит. Вхожу к нему в каюту. Сидят рядком на диванчике три богатыря, три матроса-раздельщика, сидят в забрызганных китовой кровью комбинезонах и смотрят на меня без особой приветливости. Прямо скажу, недобро смотрят. У замполита на столе газета. Вижу, кем-то подчеркнута в стихотворении строка: «У Пенелоп, что послабей…»
«Ясно, — думаю, — надо было сделать сноску насчет Пенелопы. С Гомером, наверное, и замполит не на короткой ноге».
— Вот тут неясность с вашими стихами, — говорит замполит.
Я сразу киваю и открываю рот, чтобы популярно выпалить историю семейных отношений Одиссея. И вдруг…
— Обидели вы жен моряков, — заключает замполит.
— Но позвольте…
— Не позволим! — рявкнул один из раздельщиков. — Ты к нам пришел и небось кончится рейс — опять на бережок. А нам каждый год уходить. А им, женам, каждый год оставаться. Ты матросу душу не береди. Понял?
Тогда я ничего не понял. Моряки вышли из каюты, и я взмолился:
— Ну вы-то, Иван Павлович, вы-то, надеюсь, видите, что ничего обидного для женщины, верной жены, в стихах нет?
Замполит кивнул.
— Очень это сложно все! К исходу рейса вы сами поймете, как сложно. Семь с лишним месяцев… Из года в год. Тут даже неточность может обидеть. Вы знаете, за что мы списали Реутова?
Я покачал головой. Мне и не хотелось знать никакого Реутова. И начала истории я почти не слушал, так оглушен был обидой. Но вдруг замполит произнес: «… и тогда он начинал ее бить».